На "Дом у Старого Пимена" (так Цветаева назвала эту прозу) ушла вся осень: сентябрь и октябрь; даже в ноябре она еще досылала Рудневу часть текста. "Писать почти не успеваю, ибо весь день раздроблен — так же как мозг", — жаловалась Марина Ивановна. Быт отнимал время и пространство у бытия: Мур поступил во французскую школу, — ученье там было дешевле, чем в русской гимназии в Булони, куда мать первоначально намеревалась его отдать. Аля становилась все более самостоятельной. Она кончила школу живописи и искала работу по книжной иллюстрации, перебиваясь случайными заработками. У нее появились свои друзья, компания; людям она очень нравилась. Провожать Мура в школу и встречать приходилось Марине Ивановне; она же готовила с ним уроки, проклиная французский метод: все предметы надо было выучивать наизусть.
Сергей Яковлевич… Приблизительно с этого времени его жизнь окутывается все более непроницаемым клубком тайн, и непроницаемость эта прямо пропорциональна все растущему желанию вернуться. Принято считать, что он стремился искупить, как ему казалось, свою вину перед родиной. Думается, дело было не столько в искуплении вины, сколько в полном крахе всех его надежд в эмиграции, а также в страстном желании самоутвердиться, значить что-нибудь, прекратить наконец неудержимое скатыванье вниз от очередной неудачи к следующей. Его "просоветские" взгляды были весьма легковесны и непродуманы, — что явствовало из его печатных трудов, — кстати, резко пошедших на убыль. Теперь он был занят только мыслью о скорейшем возвращении. По-видимому, этот вопрос он обсуждал с Мариной Ивановной и не встретил поддержки: "…я решительно не еду, значит — расставаться, а это (как ни грыземся!) после 20 лет совместности — тяжело", — писала она Саломее 12 октября. Там же сообщала, что паспорта он до сих пор не получил и что она "глубоко-счастлива, ибо письма от отбывших (сама провожала и махала!) красноречивые", то есть свидетельствующие о крайней нужде приехавших, — притом тех, кто уехал на готовую работу, — коей у Сергея Эфрона, естественно, не было. Но желание вернуться у него отнюдь не уменьшалось. По-видимому, он серьезно занялся поисками путей возврата, которые со временем все сильнее и непоправимее втянут его в преступный и смертельный водоворот событий и поступков, откуда будет лишь один исход, — чего этот ослепленный фанатик не поймет никогда. Либо поймет слишком поздно…
Итак, настроение у Марины Ивановны не могло быть лучезарным; она и сама признавалась, что ее жизнь ей не нравится. Вряд ли утешал и успех "Живого о живом", по мере появления которого в двух выпусках "Современных записок" появлялись одобрительные отзывы. Похвалы как-то били мимо цели, а достоинства вещи возводились в ее недостатки. Даже Владислав Ходасевич, утверждавший, что воспоминания о Волошине "написаны с большим блеском и сильным чувством", писал дальше так: "Однако… образ Волошина и едва ли не все с ним связанные явления, на мой взгляд, даны в очень схожем, но чрезмерно преувеличенном виде. И сам Волошин, и его прелестный Коктебель, и его стихи мне хорошо ведомы. Волошину и его матери (которая удалась Цветаевой даже больше, чем сам Волошин, ибо вышла не столь преувеличена) обязан я очень хорошими днями своей жизни. И все же должен сказать, что только при крайней стилизации можно изображать Волошина таким титаном и мудрецом, каков он у Цветаевой. Это был очень милый, очень образованный, очень одаренный, но и очень легкомысленный, даже порой легковесный человек, писавший довольно поверхностные стихи, из которых самые неудачные своей оперной красотой имели наибольший успех у некомпетентных ценителей. Воспоминания Цветаевой о Волошине неизмеримо значительней самого Волошина, в этом их замечательное литературное достоинство и несомненный мемуарный недостаток".
В тот же день, 9 ноября, когда в "Возрождении" появился отзыв Ходасевича, стало известно о присуждении Бунину Нобелевской премии. Это событие, по-видимому, вызвало в душе Цветаевой противоречивые чувства. Она отправила телеграмму Вере Николаевне:
"Vera Bounine Belvedere Grasse
Premier prix Nobel noblesse perseverance feminine Marina"[108]
.И следом — 10 ноября — взволнованное письмо. Марина Ивановна рассказывала, как по дороге из школы Мур увидел ее слезы:
"— Мама, почему Вы плачете?.." Вера, это были слезы больше чем женского сочувствия: fraternite[109]
на женский лад — восхищения — сострадания (я ведь знаю, как в жизни всё иначе) — глубочайшего удовлетворения — упокоения — и чего-то бесконечно-бо'льшего и совсем несказанного".