Очень хотела Цветаева написать вновь о своем пражском рыцаре, просила его крупное изображение. Ходила в кинематограф, как на свидание, чтобы хоть несколько минут увидеть промелькнувшую на экране Чехию, Прагу; в магазинах старалась купить что-нибудь чешское: эмалированную кружку или деревянные пуговицы… Негодовала на свое так называемое "культурное" окружение, на "малодушие, косность и жир" тех, кто считал долгом на словах сочувствовать чехам, но при этом абсолютно ничего не менял в своих поступках, не отходил в сторону от исповедующих иные взгляды. "Такая жалость — откупиться, — писала Цветаева Тесковой 24 ноября. — "Какой ужас!" — нет, ты мне скажи — какой ужас, и, поняв, уйди от тех, кто его делают или ему сочувствуют. А то: — "Да, ужасно, бедная Прага", а оказывается — роман с черносотенцем, только и мечтающем вернуться к себе с чужими штыками или — просто пудрит нос (дама), а господин продолжает читать Возрождение и жать руку — черт знает кому. В лучшем случае — слабоумие, но видя, как все отлично умеют устраивать свои дела, как отлично в них разбираются — не верю в этот "лучший случай". Просто — lachete[121]
: то, что нынешним миром движет".В октябре и ноябре Цветаева работала над стихами, обращенными к Чехии, — над циклом "Сентябрь". Плач по земле, что пережила "триста лет неволи" (онемеченья) — и лишь "двадцать лет свободы". Она воспевает этот край, этот рай, с горами, с долами, с хатами, с дарами природными, — с гусиными белыми стадами, "смиренный рай" — родину своего сына.
Мечтанный, идеальный край — "вековая родина всех, — кто без страны", такою мнится поэту Чехия. Прежде — земля обетованная, нынче — раненая, изъязвленная, рассеченная: "Поделил — секирой Пограничный шест. Есть на теле мира Язва: всё проест!" И рождаются варианты строф:
— и прочие, от которых поэт потом отказывается, а апофеозом стихотворения (третьего в цикле — "Есть на карте — место…") становятся строки:
(Цветаева послала стихи Тесковой; та быстро сделала подстрочный перевод и передала молодому поэту для литературного перевода… Но из этого ничего не вышло: близилась гитлеровская оккупация…)
Грустно, монотонно протекало убогое гостиничное существование. Полнейшая неизвестность насчет отъезда; неученье Мура, который, впрочем, очень много читал (страстно был увлечен политикой и историей) и рисовал. Марина Ивановна читала, вероятно, случайно попадавшие в руки книги; впервые прочла "Хижину дяди Тома". Была на Монпарнасском кладбище, на могиле родных Сергея Яковлевича…
Но были еще, были у нее силы жить и другими чувствами: теми, что давали "горючее" ее творческому костру. Получив печальное письмо от Ариадны Берг, с жалобами на тяжелое душевное состояние в связи с неудачным романом, понимая главную причину его, она горячо откликнулась, без обиняков "подставив" на место приятельницы саму себя, — чем, несомненно, влила в нее какие-то силы и надежду. А проблема была — все та же, извечная цветаевская — и женская — проблема, которую Марина Ивановна "отродясь" решала и решила для себя бесповоротно, от которой мучилась всю жизнь, но благодаря которой лишь и стала поэтом Мариной Цветаевой…