Дух идишской культуры всегда жил в Шагале, и достаточно было одной искры, чтобы он заполыхал вовсю. Идишский мир, перенесенный на почву Израиля, привлекал его больше всего остального в этой стране. Но до какой степени? Безусловно, ему не хотелось, чтобы израильтяне плохо думали о нем, и, быть может, по этой причине он время от времени прибегал к привычной в диаспоре фразе «Если бы только я мог…», когда речь заходила об алие — переселении. Суцкеверу он однажды написал: «Не раз я думал про себя: если бы я только мог убежать на мою маленькую, но горячо любимую землю, чтобы прожить свои годы рядом с тобой и вдыхать воздух настоящих людей… Чем старше становится человек, тем больше его тянет к истокам. Я завидую тебе — ты на своей земле». Но комментарии Вирджинии к этому письму беспощадны: «Излишне говорить, что Марк не испытывал ни малейшего желания жить в Израиле».
Так это или нет, трудно сказать. В отличие от Суцкевера, который проживал еврейскую историю «изнутри», Шагал, говорящий на идише и по-французски, — словно два разных человека, его еврейская суть особенно проявлялась в общении на первом и затушевывалась на втором. Более того, вполне объяснимо, что Шагал не решался на переезд в Израиль. Эта страна в 1951 году была совсем еще провинциальной, и, хотя там жили замечательные художники, например Мордехай Ардон[54], в целом считалось, что она где-то на задворках культуры. Там не было художников международного уровня. Но что, вероятно, еще более важно, идишская культура, под мощным напором ивритской, была похожа на вымирающее животное (пройдет еще много лет, прежде чем Исаак Башевис Зингер получит Нобелевскую премию). И хотя Шагалу в Израиле оказали радушный прием, многие здесь смотрели на него как на «старого мастера», связанного с миром еврейских местечек, память о которых сионисты изо всех сил пытались вытравить.
Шагал по-прежнему посылал свои стихи в «Ди голдене кейт» (Суцкевер был главным редактором этого журнала вплоть до 1996 года), хотя наверняка понимал, что литературное творчество на идише выглядит чем-то ущербным не только на международной арене, но и на местном уровне (даже несмотря на то что «Ди голдене кейт» субсидировался израильским профсоюзом Хистадрут). При этом, что бы ни говорили израильские критики, его «идишские» полотна (хотя сам Шагал их так никогда бы не назвал — очень не любил, когда его называли «еврейским художником») пользовались сногсшибательным успехом и выставлялись в самых знаменитых музеях мира. И автор стихотворения «Моя земля», написанного в 1946 году по случаю возвращения в Париж и пронизанного грустью послевоенных скитаний (оно было опубликовано в первом номере «Ди голдене кейт»), десятилетие спустя украсит потолок Парижского оперного театра образами, напоминающими о еврейском местечке.
В Израиле Шагал, в сопровождении Вирджинии, участвовал в светских раутах. Запросто беседовал с Моше Даяном в армейском штабе, обедал с Бен-Гурионом, и тот рассказывал, что в молодости работал каменотесом и строил дороги в Палестине. Они общались на идише и подначивали друг друга: мол, искусство и политику трудно понять непосвященным. На фотографиях, сделанных во время этой поездки, Шагал, в клетчатой рубашке с галстуком, в черных брюках, на голове — парижский берет, стоит возле каменных арок Иерусалима, держа за руку стройную Вирджинию («Вирджиния по-прежнему высокая», — написал он как-то Опатошу). Он явно позирует, выглядит скованным, Вирджиния кажется немного растерянной. Наконец он встречается с Вейцманом, который годом раньше на вопрос, можно ли Шагалу расписывать христианские церкви, ответил: «Это дело вашей совести». Шагал воспользовался случаем и намекнул, что парочка-другая заказов на настенные панно от Государства Израиль снимут вопрос об украшении французского баптистерия, но ответа не получил.