Глубоко озабоченный «политическим утопизмом» мирового большевизма, Мартов неоднократно выступал против него, особенно резко в серии статей, написанных в начале 1919 года[75]:
«Тезис таков: сплоченное революционное меньшинство, движимое желанием построить социализм, завоюет государственную машину, захватит и сосредоточит в своих руках все средства производства и весь механизм распределения, все формы массовой организации, все ресурсы образования и культуры. Совершив все это, оно, движимое коммунистическими идеалами, создаст для народных масс такие условия, которые постепенно вытравят из их сознания все духовное наследие прошлого, заменив его новым (коммунистическим) содержанием. Тогда и только тогда народ самостоятельно сможет пойти по пути социализма».
Даже если бы «утопическая» программа и смогла быть реализована, настаивал Мартов, она привела бы к диаметрально противоположной цели, хотя бы по той простой причине, о которой уже говорил в свое время Маркс (третий тезис о Фейербахе), а именно – что «сам воспитатель должен быть воспитанным». Реальная же практика подобной диктатуры и отношения, которые она установит между диктаторским меньшинством и массами, «воспитают» лишь диктаторов, то есть кого угодно, только не людей, способных «руководить построением нового общества». Что же касается масс, то подобное воспитание лишь «развратило и довело бы их до деградации». Стало быть, если цель – социалистическое общество, то «необходимым условием» должно быть «максимально возможное развитие организованной инициативы» рабочих масс, а это «абсолютно несовместимо» с «диктаторским режимом меньшинства» и его неизбежными последствиями – «террором и бюрократией»[76].
Хуже того, увлечение европейского пролетариата максималистским и утопическим большевизмом, согласно Мартову, служило весьма печальным показателем регресса рабочего движения вследствие мировой войны. «Историческое значение» и «важнейший результат» европейского социализма после 1848 года, с его точки зрения, состоял именно в «сознательной связи выступлений пролетариата с пониманием законов исторического развития, поскольку впервые в истории революционный класс отождествлял объективные результаты революционного процесса со своими субъективными целями». Мартов чувствовал, что европейская культура и его рациональная социал-демократическая наука как ее часть рискуют быть отвергнутыми большевизированным рабочим классом. И он опасался этого, поскольку не было «никакой гарантии» того, что усилия и борьба пролетариата не приведут «в качестве объективного следствия» к социально-политическому строю, «полностью отличающемуся» от того, к которому он первоначально стремился[77].
Через три года Мартов изложил свои опасения, которые в рамках существующего пересмотра меньшевистской политики, сформулированной в серии статей «Социалистического вестника», вылились в понятие бонапартистской «большевистской авантюры»[78]. Он считал, что на протяжении 1918 года Советы превратились в «опасное изобретение»: хваленая «власть Советов» стала «государственной Советской властью», превратилась во «власть комиссаров», которая бюрократизировала и разрушила экономику, «поработила» профсоюзы и фабзавкомы, а после победы в гражданской войне 1918 – 1920 годов начала ставить вне закона любую социалистическую оппозицию, совершила рейд на Варшаву, подавила кронштадтский мятеж, ввела нэп, вторглась в независимую Грузию. При виде того, как оправдываются многие из самых худших его предположений, и перед лицом «новой исторической обстановки», которую послереволюционная Россия создавала в Европе, где наблюдался спад революции, Мартов понял, что его позиция на полпути между признанием и лояльностью по отношению к режиму большевиков – защитнику и в то же время извращенному наследнику русской революции и утопических устремлений широких слоев пролетариата – стала анахронизмом и потеряла всякий смысл.