– Мама, давай не будем об этом сейчас… – Я потянулась к ее руке, переполненная печалью оттого, что моего любимого дяди, элегантного, с модными усиками, больше нет. – Это не нужно. Ты устала и…
– Нет. – Она сжала мои пальцы. – Послушай меня. Я старая женщина, которая слишком много видела. Я не хочу жить в мире, где меня не существует, где моей страны, которую я люблю и которую называла своим домом, больше нет. Это не трагедия в сравнении с тем, что случилось. Это Божья воля. Мы живем как можем и, если нам повезет, встречаем смерть в собственной постели. Многие не удостоились даже этой чести. Но ты не должна допустить, чтобы наше имя исчезло. Ты должна биться за то, что осталось. Ты – наша наследница. Только ты можешь спасти то, что мы так долго и с таким трудом создавали.
– Мама… – голос мой дрожал, – я актриса. Я почти никто.
– Ты гораздо больше этого. Ты моя дочь. Мое дитя. Ты не Лизель и доказала это сполна. Я хочу, чтобы ты пообещала мне: при любых обстоятельствах ты сделаешь все возможное для восстановления нашего имени. Мы… мы этого не совершали. Мы хорошие немцы. Некоторые из нас всегда были добропорядочными немцами.
Ее взгляд пылал, говорила она горячо. Это ужасное чувство вины и страх, что на нас возложат ответственность за действия сумасшедшего, глодали ее изнутри, поглощали силу. Я хотела рассказать ей о том, что увидела в Берген-Бельзене и что сейчас открывалось всему миру, – это были неопровержимые свидетельства: даже если мы сами не составляли списков и не сгоняли людей, как скот, в товарные поезда, мы все равно виновны, потому что не сделали ничего, чтобы остановить это. Мы отвернулись и отказывались смотреть.
Но я сдержалась. Мама и правда теперь была старой женщиной. Не Драконом, не матерью, с которой я боролась и против которой восставала, чьи требования были слишком строги, чтобы я руководствовалась ими. Она осталась в живых и заслужила право продиктовать свою эпитафию.
– Обещаю, – кивнула я. – Сделаю все, что смогу.
– Хорошо. – Она отпустила мои пальцы. – Мне нужно немного отдохнуть. Ты останешься надолго?
– Пока буду нужна тебе, – сказала я. – Или сколько мне позволит армия.
Мама слабо улыбнулась и сделала жест в сторону шаткого столика:
– Там несколько визиток для тебя. Твои сокурсники по академии и друзья, те, что не уехали или их не забрали… Они заходили узнать, действительно ли ты жива.
Я повернулась в ту сторону, куда она показывала, а потом обратила изумленный взгляд снова на нее:
– Но ты… Тебе же сказали, что я мертва.
– Сказали. – Мать громко откашлялась. – Но кто станет верить тому, что говорят эти бандиты? Я подозревала, что ты, может, и не умерла. Ты всегда была такой упрямой. Однако я предпочитала думать, что тебя нет, пока ты не пришла ко мне. Я не была уверена, что так случится. В наши дни лучше не питать надежд.
Мама ушла в свою одинокую спальню, притворив за собой покоробленную дверь.
Лежа на диване одна, я дала волю слезам. Столько времени потеряно, мы могли бы так много всего разделить друг с другом, если бы только нашли общую почву. Война лишила маму всего.
Но и сблизила нас.
Глава 11
Они приезжали на скрипучих велосипедах и приходили пешком, осунувшиеся и одетые во что попало: изношенные шарфы, поеденные молью шапки, плохо сидящие пальто, которые едва ли защищали от холода. Ноябрь кулаком ударил по Берлину. Начиналась еще одна длинная зима, и мало у кого в этом городе имелись средства, чтобы ей противостоять. Не хватало всего: пищи, топлива для транспорта, керосина, угля, одежды.
Пока союзники торговались, решая судьбу нации, те, кто выстоял при нацистах и пережил последующие репрессии, столкнулись со свирепым голодом и разрухой. При виде их меня переполняла радость – эти люди, лиц которых я не помнила, были моими приятелями из искрящихся шампанским и пропитанных опиумом лучших дней нашей прошлой жизни, когда Берлин расцвел от послевоенного опьянения и будущее было неясным. Но разве задумывались об этом мы, переполненные неоправданными надеждами? Приветствуя их, когда они появлялись и наполняли мамину квартирку – мама уходила ночевать к вдовой соседке, – вытягивали из карманов контрабандную русскую водку и британский джин, а потом устраивались на диване, стульях и на полу, я оглядывалась назад и с умилением вспоминала нашу утраченную невинность. Мы верили в свою непобедимость. Мы пьянствовали, курили и спали друг с другом, как язычники. Но посмотришь на нас сейчас – потертое собрание ввалившихся щек да синяков под глазами – и понимаешь: мы пережили время, которое уже не вернется никогда, – великолепную живую картину протеста и извращенности, раздавленную сапогом нетерпимости и обмотанную колючей проволокой.
В дверь вошла Камилла Хорн, моя подруга-соперница из пансиона.
Я чуть не упала.
Она заключила меня в объятия. Одетая в пальто с опушкой из беличьего меха и элегантный берет, она совсем не изменилась. Высветленные кудряшки обрамляли ее узкое, все еще привлекательное лицо, нежданное видение из прошлого. Целуя меня в щеку, она шепнула о себе:
– Уже не так молода.