Свою первую военную победу Ахметзянов отметил довольно своеобразно — спал целые сутки. Битый кирпич и бетон разрыли без него, к ночи на руинах копалось больше сотни человек. Позже он жалел, что не остался на руинах и не предъявил свои права на первоочередное раскапывание. Поступи он тогда именно так, и его репутация взрывника, лезть к которому — самоубийственный идиотизм, сложилась бы куда быстрее. Но, повторим, тогда он трясся как осиновый лист, не имея никакой информации о городских раскладах — ему казалось, что, завалив Жирного и раззвонив об этом, он привлечет к себе излишнее внимание.
А расклад был простой и невеселый. В первую зиму вошло то ли чуть больше половины населения Тридцатки, то ли чуть меньше. Военные, не ушедшие к хозяевам, сделали тогда что-то навроде Администрации и какое-то время пытались восстановить порядок. В том смысле, как сами его понимали. Шугали беспредельщиков по всей Тридцатке, и, надо признать, к зиме стали делать это вполне успешно. Людям это очень нравилось, особенно когда вояки перевешали последних ментов и передвигаться по городу стало сравнительно безопасно. Пока их было много, и с ними заодно выступали многие нормальные мужики — все было спокойно, некоторым особо оптимистичным даже начало казаться, что бардак первых дней позади, и скоро все как-то наладится. Хозяйки в процесс разложения убитого города не вмешивались, единственным видом общения был вялый минометный огонь в случае приближения туземцев к периметру вокруг химзавода. Те счастливцы, кого они выбрали в качестве работников, исчезли за их забором в Самом Начале и в городе больше никогда не появились.
Полковник Конев, считавшийся у военных за главного, был неплохой мужик — но что разбилось, того не склеить. Людей можно собрать в кучу и заставить вести себя правильно, это давно известно. Но это можно сделать силой, хлебом или общей для всех опасностью. Других вариантов нет. Конев не мог всех накормить — каждый добывал свою еду сам, а его военная власть была вынуждена тратить ресурсы и на тех, кто добывать себе пропитание не мог. Или хитрил — такое поначалу еще прокатывало. Защита от Хаслинских и Пыштымских могла стать его сильной стороной, но частенько получалось, что накат соседей отбивали без него. Оставалась сила — что ж, он, вернее, собравшиеся вокруг него люди, представляли собой ни с чем в Тридцатке несравнимую вооруженную силу. Пока все шло нормально. А как только все понеслось под откос — не стало и силы. Ахмет тогда смеялся ему в лицо — а теперь вспоминал со все возрастающим уважением…
Конев тогда вполне мог сделать свою банду… простите, администрацию, самым большим и сильным Домом Тридцатки, и никто бы головы не поднял. Не сделал, хотя многие из ближнего круга все уши ему прожужжали. Наконец его убили — все давно к этому шло, и кончиться как-то иначе не могло по определению. Когда под конец второй зимы ему тишком проломили голову, началась жуткая свалка — оставшимся было чего делить. Особенно ввиду уже совсем нешутейного голода, в то время жить по-новому люди еще не научились, и многие плотно сидели на подсосе. Весной стаял снег, и стало ясно — на подсосе некоторые досиделись до людоедства. Навытаивало много, неожиданно много: собаки в ту весну только начали вступать в силу и оперативно замести следы тайных зимних пиршеств не сумели. Жители Тридцатки в то время как с цепи сорвались: начался всеобщий психоз — зачищали людоедов. Людоедов убивали, выбрасывали из окон, сжигали в квартирах целыми семьями. Именно тогда возродился ритуал похорон, только каждая фаза процесса теперь имела вполне практический смысл: семья умершего демонстрировала целостность трупа, и его закапывали при свидетелях, которых потом в знак признательности угощали.