Не то застонав, не то зарычав, Ахметзянов резко развернулся на пятках и рванул из соседкиной квартиры. Казалось, что от бессильного бешенства в груди сейчас что-то лопнет, а уставший притворяться нормальным ёбаный мир наконец не выдержит и облегченно распадется на падающие столбики мутно-зелёных цифр, словно в старом кино о нереальности сущего. Отравленный несожженным адреналином организм требовал пива — ладонь настойчиво генерировала фантом мокрой, тяжелой, холодной бутылки. Во рту болтался горячий шматок тягучей смолы, шея затекла клейкой плёнкой нервного пота — а пустые ларьки хлопали дверями на полуденном июльском ветру, гнавшем по улице пыль и неубранный мусор. Ахметзянову вдруг как-то враз стало беспощадно ясно: это — навсегда. Ни пива, ни отпуска с морем и шашлыками, и даже горячего душа после работы — ничего больше не будет. Никогда. Слово-то какое, Ахметзянов аж удивился — почему ни-ког-да ранее, проговаривая эти три слога, не обращал внимания на то, как окончательно они звучат: ни-ког-да…
Малость успокоившись, Ахметзянов бессмысленно побрел вокруг своего квартала, злобно усмехаясь — какой-то его части по-детски страстно хотелось чуда — заполучить прямо сюда этого лощеного пидараса; и со всей дури долбить кулаком его жирную рожу, разнося зубы в мелкое крошево, с хрустом вбивая назад всё это блядство.
В голове промелькнуло — а ведь сам, сам всё проебал! Ведь давным-давно, даже идеально круглым дуракам стало понятно, куда всё идет.
— Чё, сынок, тоже посмотрел?
Ахмет поднял мутный от безысходной злобы взгляд — на лавочке у подъезда сидел дед, определенно с утра накативший. Дед как дед, в старой фланелевой рубахе, затасканных трениках, с палкой. Ахметзянов, воспитанный в традиционном духе, вежливо ответил:
— Да, посмотрел, отец. Посмотрел…
— Как она, прошмандовка-то эта черномазая: мы, мол, поможем вам с порядком-то… — деду явно хотелось зацепиться языком за «молодёжь» и обсудить новости.
— До этого я недосмотрел, отец. Чё, там ещё и черномазые нам порядок наводить собрались?
— А как же. Дожили, абиззяны бесхвостыи нас жизни учуть… Помереть спокойно не дадут, то им комунизьм, то перестройка, то ещё какая хуетень, а теперь, вишь, мартышки энти ишо на нашу голову, ладно хучь, не немчура, у меня отец в окупацыи был — рассказывал, что не сахар было под немцем-та… Э-эх, сынок. Мне-то по хую, я уж последни деньки доживаю — бабку-то аккурат в крызис схоронил, второй десяток лет кукую, а как вам-то, ишо жизни не видели — ан вот, окупацыя, да ишо абиззяны…
— Ладно, отец, не расстраивайся так.
Старика, видимо, крепко взъебло увиденное в телевизоре, — уходя, Ахметзянов ещё метров двадцать слышал, как тот по инерции что-то бормочет про «абиззян», уставившись слезящимися глазами в пустоту.
Придя в себя, Ахметзянов вернулся домой. Жену увиденное не слишком-то и задело — ей даже удалось увидеть в ситуации что-то смешное.
— А Любка, представь! Ты ушел, мне аж послушать не давала, возмущалась, «мужикам один футбол» — а сама! Ладно, если хоть слово поняла! Ей вполне хватило, что «Вона как с нашими-то уважительно». Выступил этот наш мордатый перевёртыш, за ним опять эта сучка американская, на вопросы отвечает, а Любку аж трусит — когда «про воду и свет объявють», да ещё изволила покритиковать блузку переводчицы — «сроду ба такую не вздела», представляешь?
Ахмет удивленно воззрился на жену:
— Ну даешь, мать. Да ты сама как эта Любка твоя. Одна дура «блузку не вздела ба», вторая смеется, что та «не вздела» — при этом обе смотрят по ящику объявление про оккупацию своей страны. Сюр какой-то…
Жена враз поскучнела, и Ахметзянов тут же раскаялся — пусть бы лучше смеялась, дальше поводов для смеха будет куда меньше.