Да, уже лет десять к тому времени. Они считали необходимым объяснять каждый свой поступок, даже самый несущественный.
Итак, знакомство с Пикабиа обозначило для вас конец одного периода и начало следующего, появление новой позиции художника в социальном, эстетическом и чувственном плане.
Да, всё это совпадало.
В ваших картинах того времени – 1910–1912 годов – мне видится некое ожесточение к женщинам: они то раздроблены, то расщеплены. Нет ли в этом попытки мести за несчастную любовь? Позволю себе предположить…
Нет-нет, ничего подобного! «Дульсинея» – это просто женщина, которую я встречал на главной улице Нёйи, видел время от времени, когда она шла обедать. Я ни разу с нею не говорил и даже не задумывался об этом. Она гуляла с собакой – вероятно, жила где-то рядом, вот и всё. И ее имени я не знал. Какая уж там месть…
В двадцать пять лет вас уже начали звать «холостяком». Вы занимали четкую антиженскую позицию.
Нет, не антиженскую, а всего лишь антибрачную. Я был абсолютно нормальным, хотя действительно имел кое-какие антисоциальные идеи.
Направленные против брака?
Да, против всего такого. Но, кроме того, в дело вмешивался вопрос заработка и чисто логического выбора: нужно было выбрать, заниматься живописью или чем-то другим. Быть человеком искусства – или жениться, завести детей, домик за городом…
А на что вы жили? На выручку от продажи картин?
Всё очень просто: мне помогал отец. Он всю жизнь нам помогал.
Но он вычел сумму этой помощи из вашего наследства.
Да. Изящный ход, не так ли? Стоит посоветовать его отцам семейств. Вийон, которому он долго помогал, не получил ни гроша, а моя младшая сестра, ничего у него не просившая – она жила с родителями, – отхватила немало. И нас было шестеро! По-моему, очень мило. Когда я рассказываю об этом людям, они смеются. Мой отец подошел к этому делу как нотариус. У него всё было записано. И он нас предупредил.
«Грустный молодой человек в поезде» – это вы?
Да, это автобиографическая вещь: она о том, как я ехал из Парижа в Руан один в купе. Там есть трубка, по которой меня можно узнать.
В 1912 году, через год после знакомства с Пикабиа, вы вместе с ним, с его женой Габриэль Бюффе и с Аполлинером посмотрели в Театре Антуана постановку «Африканских впечатлений» Раймона Русселя[18]
.Это было потрясающе. На сцене стоял манекен и медленно ползала змея: необычно до безумия. Я плохо помню текст, так как почти не слушал, – но был поражен.
Вас впечатлил не столько язык, сколько спектакль как таковой?
Ну да. Потом я прочел текст и сопоставил одно с другим.
Может быть, вызов, брошенный Русселем языку, перекликался с тем вызовом, который вы бросили живописи?
Если вы так считаете, то да! Для меня это высшая похвала!
Заметьте, я на этом не настаиваю.
А я бы настоял. Конечно, не мне решать, но для меня это очень лестная перекличка, так как Руссель совершил нечто по-настоящему революционное, в духе Рембо, – осуществил разрыв. О символизме, о Малларме можно было забыть, до всего этого Русселю не было никакого дела. Да и сам он был удивительным типом, жившим абсолютно замкнуто в своем фургончике за опущенными шторами[19]
.Вы его знали?
Я лишь однажды видел его в «Режанс»[20]
за игрой в шахматы. Это было намного позднее.Шахматы могли бы вас сблизить.
Случая не представилось. Он выглядел очень чопорно: черный костюм, накладной воротник-стойка, – человек с авеню дю Буа[21]
, что вы хотите! И при этом без пережима. Высокая простота, никакой пыли в глаза. К тому моменту я имел контакт с Русселем через литературу и театр; для размышлений мне этого хватало, я не испытывал потребности в близком знакомстве с ним. И не столько его влияние, сколько его позиция была для меня важна: я хотел понять, как, по каким причинам он сделал то, что сделал…Он прожил удивительную жизнь. И покончил с собой…
А нет ли в «Обнаженной, спускающейся по лестнице» влияния кино?
Конечно есть. Особенно – этой мареевской…