— П-перестань, — выдохнула. — Противно!
Некоторое время шли молча по искристой от фонарей тропке.
— Что ж, так и не пишет тебе? — спросила Лида. — Ну, она!
— Разошлись, как в море корабли. Дружок отбил.
— И ты уступил?
— Что она — вещь?.. Он был старше, интересней.
Елкин усмехнулся. И вдруг замер. Сквозь ограду на экран смотрели глаза. Темные, под козырьком шляпы. Сенька шагнул, взгляды их встретились. Фигура отпрянула. За прутьями, вниз к мосту замелькала мужская кожанка.
— Ты чего? — забеспокоилась Лида.
— Не знаю… Как будто знакомый. — Мотнул головой, стряхивая наваждение: почудилось.
Вновь загрохотала музыка, заплакал голос: «Мама! Это я, Маруся!»
Окна штаба были темны. Лишь крайнее отпечаталось на сугробе светлым квадратом. Снег казался на нем золотым и синим.
— Проходим штаб, слышь? — напомнил он, удержав ее, и ощутил тепло дрогнувшей ладони.
— Ну и что, пошли себе.
— Куда?
Она разозлилась:
— За кудыкину гору! Спать.
Он долго ворочался, не мог уснуть, вспоминая о случившемся. Вадим?! Не может быть… Но почему он здесь? Почему? Угнан, заброшен вихрем войны?
Тогда зачем же было убегать? Ведь я стольким обязан ему… Просто обознался.
Он старался не думать, забыться. Старался…
Постепенно мысли вернули, в прошлое.
Всплыл в памяти старинный наследственный флигелек в парковой глуши Подола, в котором Вадим жил с теткой, бывшей классной дамой, долговязой старушенцией, похожей на древко, обернутое в черный шелк, со сверкающим моноклем где-то на вершине. Запруженная солнцем комната с давним устоявшимся беспорядком вещей, безделушек, остатками стильной мебели, каких-то картонок с иностранными наклейками и паутиной под потолком — богемное пристанище братвы, сбегавшей с уроков к своему кумиру на запретную пирушку, — фамильное серебро, к ужасу тетки, уплывало в скупку. И сам Вадька — щедрая душа, по-печорински бледный, горланящий под гитару:
Девчонки по нему сохли. Сенька был чем-то более близок Вадиму — оба чувствовали это, без слов. Не так уж он был счастлив, как это иным казалось: после школы с институтом произошла заминка, анкета подвела, родовитость. Оставшись вдвоем, глядели по часам с крутояра на серебряно полыхающий Днепр, Вадька ронял:
— С тобой хорошо, ты умеешь чудесно молчать…
4
В полночь казарменную тишь сорвал напористый, трескучий тенор капитана: «Тревога!»
Ему вторили дежурный, дневальный и кто-то еще, бодрясь, кричали на все лады: «Па-дъем, падъем! Шевелись, славяне-е, Берлин горит!», «Тревога!».
— Ве-селей, детки, ве-селей! — гудел старшина Гиллер, грузный, в кургузой дубленке, вышагивая перед строем на расчищенной от снега площадке.
— Где противогаз? Ремни! Ремни подтянуть! Ну что вы, в гости собрались? Равнение! Куда же вы смотрите, товарищ Бляхин? На командира смотреть!
Рота, выйдя на блестевший под луной накатанный проспект и протопав с полкилометра в сторону леса, чутко ловила звенящий бещевский глас:
— Правое плечо вперед, ар-рш!
На этот раз тревога оказалась ложной. Темная масса людей, вызмеившись, повернула в казарму — досыпать.
И Елкину снился утренний парк над Днепром, полный птичьего щебета. Они с Вадькой — удочки на плече — шагают на рынок за мотылями. Девчонки на скамейках провожают их лукавыми взглядами — плечистого Вадьку и тощего, в конопушках Сеньку.
Семирадужный рынок. Золотая цибуля, шершавые горы клубники, румяные щеки торговок. Вадька щиплет их за плечи и кидает деньгу, не считая.
— Бери, бери, не стесняйся, трудодень в минуту.
Сенька натянуто посмеивается. Бабы хохочут.
— Да шо вы, красавчики, да в нас у «Жовтни» трудодень, дай бог каждому.
И вдруг рассыпчатый женский смех переходит в истошный визг, в пронзительный свист — он падает сверху. Рвет небо и землю, бьет по ушам, по сердцу. И некуда бежать, укрыться от солнца и смерти, от самого себя.
Пустые лотки, россыпь цибули, клубничная кровь. И голые бабьи ноги, дергающиеся в кровавой пыли.
…Пыль, пыль, пыль… На касках бредущих красноармейцев, на сапогах, на штыках. Пыль родных, опозоренных шляхов.
У Сеньки кривится рот — глупо, по-щенячьи. Но вдруг ему становится страшно.
«Айда к нам, отец обещал машину, поживешь с нами. Вместе уедем… Немцы…»
Вадька только сплюнул, промолчал.
А солдаты идут, идут в желтом облаке пыли. У колонки Юлька с ведром. Она жмет на рычаг, изогнувшись, с игривой улыбкой.
— Это Вадька, вы не знакомы? — говорит Сенька. — Юль, — просит Сенька, — уговори его, у нас ведь квартирища, на всех хватит. Щель во дворе…
— Я слыхала… Вы останетесь, Вадим? Правда?
И нет их. Исчезли. Только ведро с водой, и в нем плавает солнце. И каски — как тысяча зеленых солнц.
— Пацан, — замирает одна из них, — воды! Глоток!..
Мутные капли по подбородку. Ходуном кадык. Глаза цвета яшмы, глаза старшего сержанта Кандиди смотрят из темной глуби сквозь Сеньку. Смотрят и не видят его.