«…Сенька, Сенек, лапушка… Сколько лет. Кажется — вечность… Жаль, что после курсов не заехал в Киев. Дал бы крюка. А я была у вас… Мутер твоя постарела, но все такая же красавица и держится. Просидели с ней до ночи, чуть на съемки не опоздала… Да, представляешь метаморфозу — из медиков в актрисы. Смотри меня в «Солдатке». Как все было, сама не помню, но вошла в ленту сразу… ведь все родное — дома, улицы. Только школы нет — взорвали. Режиссер и тот растрогался, а я реву. По Станиславскому… А теперь он меня буквально преследует, влюбился, проходу не дает. Ох, уж эти старички! Очень хочется тебя видеть, скорей кончай войну. Какой ты стал? Рост, плечи. Не представляю, вышли фото».
Рост, плечи… старички…
«…Да, Вадим твой разлюбезный исчез. Говорят, с немцами спутался. Подумать только — вот сволочь…»
Мысли смешались. Вспомнился недавний вечер. Экран. Ограда. За ней — глаза… Нет, не может быть. Суетный Юлькин образ никак не вязался с суровой, плачущей солдаткой. И еще один вечер, давний, в сполохах близкой бомбежки. Под окном на скамейке два слившихся силуэта. Вадькино бормотанье и Юлькин гортанный смех. Незнакомый, страшный, как смерть. «…А Вадька твой разлюбезный». Мой? Скомкал письмо. Нет, он его и тогда не винил. Третий лишний.
— Ах, ах, — прозвучало в ушах. — Вот любовь…
Он как-то забыл о Лидочке. Разгладил, запихнул письмо в конверт.
— Тебя это очень трогает?
Лидочка фыркнула.
Где-то далеко прокатился орудийный раскат. В комнате слабо мигнули отсветы. В наступившей тишине в открытую форточку донеслись певучие отзвуки джаза. Оттуда, от моста.
Она о чем-то заговорила, он слушал и не слушал.
— Ветров на концерт тащил — не пошла! Хм… Не люблю грубых.
— А тот — нежный? Попрощались хоть? — И по тому, как взлетели ее ресницы, понял, Лида ничего не знает.
— Он ведь уезжает. При мне разговор был. Срочный вызов. — Она все молчала, отодвинувшись в тень. — Все вы одинаковы, — сказал он печально. — Ощущений ищете: ах, ох. А вас морочат, как дурочек…
— Ты злой, — прошептала Лида. И, словно задохнувшись: — Я сама… Никто не морочил. Понял?
Казалось, она вот-вот расплачется.
— Сама… — Внутри у него защемило, и он не сразу добавил: — А он — женатик! Старше, опытней. Тайком уезжает. Спуск на тормозах. Ну, как же, война, к чему сентименты. — Откуда-то брались слова, острые, как стекляшки, — Жук он! Больше никто…
Музыка все звучала в лунном зыбучем сумраке.
— Ну и что дальше? — прозвенело чуть слышно.
Увидел прямо перед собой блестящую зелень глаз.
— Ничего. Дать бы тебе по носу, чтоб умней была.
— На, дай! Дай!.. — Схватила его руку, отбросила и, отпрянув, метнулась к дверям.
6
Последний день домашнего ареста совпал с ротным собранием. Капитан, как правило, ограничивался коротким сообщением об итогах занятий, ближайшими задачами, а потом давал слово солдатам, и тут уж стоило выступить одному, задеть другого, и начиналось. Сам Бещев сидел за столом президиума, рядом с Бляхиным, Кандиди, нахохлясь, как хищная птица, то хмурился, то подмигивал ораторам, а заодно и тем, кому от них доставалось.
Собрание началось с чтения письма таежникам-геологам: Валерий добился-таки своего. К столу вышел сержант Вася Сартаков, помощник Ветрова. Бляхин подал ему исписанный лист, и тот стал громко читать, время от времени невозмутимо поглаживая ладонью стриженую голову с треугольным мыском на пунцовом лбу.
«Дорогие товарищи… личный состав роты автоматчиков, готовясь к решительной схватке в новом, победном году, приветствует и дружески жмет…»
Елкину вдруг показалось, что все это он уже когда-то видел… Давным-давно. Только по-иному. Широкие спины людей. Красный стол на возвышении в исполкомовском зале. И за ним — отец, седой с острыми глазами. Рядом мужичишка, похожий на Бляхина. И кто-то читал с листка — приветствие хуторян райкому. Упрямые были хохлы, единоличники. Но отец сломал-таки последний островок — создали колхоз. И улыбался он так же, как Бещев. А до этого… Ночь-полночь, вваливался в квартиру, пахнущий морозом и спиртом, матерый, отяжелевший, как от боли. Гнал от себя мать.
— Не тронь, говорю! Не надо мне спать! Частные души!