Какая трогательная беспомощность! Тот самый маршал Империи, который никогда не позволял себе проявлять слабость, хватается за соломинку. Нам известно немного речей, так отражающих глубокую внутреннюю боль, как этот крик души, столь нетипичный для нашего персонажа. Сказанное производит большое впечатление на аудиторию и в какой-то степени обескураживает даже Бурмона. Поднятая правая рука Нея тяжело падает, демонстрируя его полную подавленность. Искренность тона усиливает эффект и позволяет увеличить убедительность формальных возражений, что всё больше смущает Бурмона. Последний упоминает о большом наполеоновском орле[118]
оказавшемся на груди Нея через полчаса после чтения обращения, что свидетельствует о предварительном замысле. Ведь если эту награду маршал привёз с собой, значит, он с самого начала собирался служить Императору, а не королю.— Ваше утверждение, что я заранее готовился к предательству — не что иное, как клевета, генерал, — искренне возмущается Ней. И действительно, приведённое по этому поводу свидетельство его ювелира подтверждает, что в Лон-ле-Сонье он не имел возможности украсить себя знаком Большого орла. Попытка Бурмона провалилась. Вмешательство генерального прокурора и требования нескольких пэров освобождают его от необходимости продолжать проигранную дуэль.
Вечером после этого заседания, которое, как представляется маршалу, закончилось в его пользу, он видится со своими сыновьями и даже играет с младшим. Он с нетерпением ждёт Эгле. Маршалу разрешено свидание с женой и адвокатами без посторонних. Этой возможностью Ней обязан лично Людовику XVIII. «Я слишком хорошо помню о моём несчастном брате[119]
, поэтому не хочу лишать супругу маршала этого утешения», — доверительно говорил король. Эгле не может поверить в неотвратимый исход процесса и взывает к милосердию пэров, которых встречает в коридорах Люксембургского дворца или которых посещает, если того позволяет степень их знакомства. «Вы ведь хорошо знаете маршала, — с мольбой обращается она к господину д’Оссонвилю, — вам известно, что, несмотря на его храбрость и все его победы, по сути, он остаётся слабым человеком, ребёнком. Он не отдавал себе отчёта в том, что делал. Вы ведь понимаете это, не так ли?»{430}5 декабря, около 10 часов утра, Ней снова появляется в зале заседаний. Один из сопровождавших его охранников поскользнулся на мраморном полу коридора, чем вызвал нервный смех своего товарища. Эта вспышка веселья поразила маршала. Главным предметом обсуждения в тот день явилось важное юридическое положение, в дебатах принял участие маршал Даву в роли свидетеля защиты. Адвокаты Нея ожидают от победителя битвы при Ауэрштедте, официального лица, подписавшего вместе с союзниками конвенцию 3 июля, подтверждение того факта, что статья 12-я этого документа защищает маршала Нея. К сожалению защиты, генеральный прокурор отвергает эту возможность, запрещая любое упоминание 12-й статьи. Через много лет после процесса некоторые авторы строго осудят адвокатов Нея, полагая, что, «вместо того чтобы цепляться за частности и пытаться затормозить ход разбирательства, как будто речь шла о банальном гражданском иске, следовало строить защиту на героических заслугах обвиняемого».{431}
Действительно, в Палате было несколько пэров, служивших в свое время Империи, и даже среди самых яростных роялистов можно найти людей, далеко не бесчувственных к военной славе, но факт государственной измены был слишком очевиден. И здесь редингот, в котором Ней спасал отступающие из русского ада войска, ничего не мог изменить.По окончании заседания обвиняемый изливает душу гренадерам, которым поручено охранять его во время ужина. С волнением он вспоминает наполеоновские войны, славные эпизоды своих кампаний, далее неизбежно переходит к своему предательству. Его высказывания носят более личный характер, чем то, что он говорит суду по советам защитников:
— У знати нет причин быть против меня. В марте этого года я дал самый строгий приказ войскам ни в коем случае не обижать людей этого класса. Я француз, а мнение народа было на стороне Бонапарта. Мне не в чем себя упрекать, у меня нет угрызений совести, лишь сожаления. Если бы я не рассчитывал на условия капитуляции, я мог бы сбежать. Я спросил у Груши: «Что будем делать?» «Я остаюсь, — ответил он. — Париж — это бездна, где легко скрыться от полиции». Он оставался восемь или десять дней, а потом отправился в путь.[120]
6 декабря — последний день судебных заседаний. В 9 часов утра супруга посещает маршала, который теперь не уверен, что выиграет процесс. Он разговаривает с женой, подперев голову руками и устремив взгляд в пространство. Он монотонно говорит о войне, о любви. Беседа окрашена чувством расставания. Мадам заметно потрясена, но держит себя в руках, пока остаётся хоть какая-то надежда.