В январе прошлого года Марта (как всегда поглощенная думами о своем будущем — вот она в городе, быть может в Кейптауне, учится в колледже) вдруг заметила, что ветка, скользнувшая, словно влажная губка, по ее и без того мокрым волосам, как бы шевелится. Марта присмотрелась: темно-зеленые листья на этой ветке были непривычной формы, и Марта увидела двух огромных, толстых зеленых гусениц, дюймов по семь длиной. Гусеницы эти какого-то тошнотворного, светло-зеленого цвета были удивительно гладкие, словно кожа, и шелковистые тельца их до того надулись и, должно быть, так стремительно росли в этот жизнеутверждающий месяц (Марте казалось, что она видит, как набухает студенистая масса под тонкой натянутой кожей), что могли в любую минуту лопнуть под напором собственного роста, так и не превратившись в высохшие, точно палки, чехольчики, а потом в бабочек и мотыльков. До чего же они противные, отвратительные! Марту стало мутить при виде этих толстых, раздувшихся существ, которые, неуклюже переваливаясь, ползли по легкой поверхности листьев, слепые, безмолвные, с двумя крошечными рожками на месте головы, — вернее, просто бугорками зеленоватой кожи. Они вызывали отвращение, но при виде их на душе у Марты стало веселее. И она вернулась в свою комнату, распевая.
Можно подумать, что она соскучилась по дому, резонно заключила Марта. Но она не вернется на ферму — «ни за что на свете!». Тем не менее на какое-то мгновение ей показалось, что и в городе она не может оставаться: вот она заболела, сидит в своей комнате, у нее, наверно, малярия. А почему бы и нет? Ведь в детстве она болела же малярией, а всякому известно, что «если уж она у вас в крови, то…». Значит, ее «хватила» малярия — про солнечный удар тоже говорят, что он «хватил», — и вовсе ей не хочется домой. Вообще все в порядке. Марта убеждала себя, что в истории с Адольфом нет ничего необычного, — нельзя считать себя достойным членом молодого общества двадцатых годов и не знать, что тебе предстоит пройти через определенные испытания, а может быть, пережить и что-то большее. Она в самом деле ничуть не стыдится истории с Адольфом — но ей стыдно так, что плеваться хочется от отвращения (у себя в комнате, когда никто не видит, как пылает лицо), когда она вспоминает сцену, устроенную Стеллой. Марта сказала себе, что никогда, ни за что ноги ее не будет у Мэтьюзов.
На третий день своего добровольного заточения Марта получила большой букет дорогих цветов от Стеллы и Эндрю с веселой запиской, в которой говорилось, что они звонили ей в контору и им сказали о ее болезни. Марта была растрогана их добротой, но, едва почувствовав благодарность, тут же с досадой остановила себя: «Вздор! Какая это доброта? И что же тогда — доброта? Стелла прислала мне цветы просто потому, что это было проще всего и…»
Она написала коротенькую записку мистеру Джасперу Коэну в том юмористическом тоне, который она знала это — был неуместен, ибо в записке она просила об особом одолжении: ведь чтобы еще посидеть дома, нужно было представить справку от доктора.