Он вставал. Шел на кухню. Умывался. Ел что-нибудь. За едой разглядывал натянутую на веревке ситцевую занавеску — она была почти невесомой. С тех пор как дочери выросли, они умывались за этой занавеской или — то одна, то другая — устраивались за ней со своими кавалерами. Чаще всего это бывало такими вот осенними дождливыми вечерами или зимой, когда холодно гулять на улице. Перед войной и Франку приходилось бывать дома по вечерам. Тогда он работал днем, и в комнату доносились из-за занавески тихие слова (жена из предосторожности отворяла дверь, но сама засыпала от усталости). Иногда наступала долгая тишина — Франк морщил лоб: «Как бы беды не вышло», но встать не решался и только кашлял, словно предупреждая: «Я не сплю».
Теперь дочерям не приходилось прятаться за занавеску. Отец работал вечерами. Йошка переселился на кухню. Елена тоже все там отсиживалась, чтобы не мешать ухажерам «с честными намерениями».
…Боришка и Этелька вернулись домой с работы. Их стоптанные каблучки застучали сперва по коридору, потом по каменным плитам кухни. Они поздоровались, едва взглянув на отца: привыкли — когда они приходят, отец уходит. С конфетной фабрики на улице Нефелейч девушки приносили с собой запах шоколада и карамели. Сын Йошка еще не вернулся домой, он будет жить лучше своего отца, ведь «за это мы и боролись», а еще и потому будет жить лучше, что он металлист, а не пекарь. А как приятно было отцу перед уходом на работу перекинуться с ним несколькими словами, особенно с тех пор, как сын перерос отца, а главное, стал сильней его! Когда они стояли друг против друга, казалось, что это он, Антал Франк, а не Йошка нуждается в опеке.
Но Йошка запаздывал нынче. Он сидел в трактире на площади Кезвашар, неподалеку от консервного завода, и собирал у рабочих членские взносы.
…Антал Франк молча, покорно, раскорячив ноги, поплелся в военную пекарню, где он должен был отработать положенные двенадцать часов при тусклом свете обсыпанных мукой ламп.
Пишта страстно любил собак. То ли потому, что они любили его, а Пишта тосковал по любви, то ли наоборот, — собаки любили Пишту за то, что он в них души не чаял. Уж как оно там было, трудно сказать. Несомненно одно, что собаки не нападали на Пишту, а смотрели на него умильно, виляли хвостами, никогда не кусали, хотя мальчик завязывал знакомство со всеми попадавшимися ему собаками, будь то бездомный пес или собачка, выпущенная на полчаса погулять, породистая или дворняга. Пишта подходил к собаке, гладил ее разок-другой, сперва осторожно, будто приглядываясь, потом все смелее, доверчивей, и тут же награждал ее именем. Для него это не представляло особых затруднений, ибо Пишта называл всех собак либо «Блоки» либо «Флоки». Других имен он не признавал, эти тоже сам придумал, и, судя по отношению четвероногих к Пиште, они были довольны.
Если пес был большой — он становился «Блоки», маленький — «Флоки». Правда, случалось иногда, что, встретив собаку средних размеров, Пишта долго колебался: Блоки или Флоки? В таких случаях вопрос решался характером собаки. Если она была смирной, но чуть больше средних размеров, — становилась Флоки, если же казалась злой, то, хоть и не достигала средней величины, все равно получала имя и звание Блоки.
Ежели Пиште случалось встретить маленькую собачонку, он тут же поднимал ее и быстро, чтобы никто не отнял, засовывал за пазуху. Из грязной матроски мальчика торчали две головы: сверху — самого Пишты, пониже — удивленно глазеющая по сторонам голова собачки, которая чувствовала себя превосходно. Если пес был покрупней, Пишта шел вперед и звал его за собой: «Блоки, Блокинька!» И пес обычно шел за мальчиком. Случалось, что он останавливался в раздумье, но на окрик Пишты: «Блоки!» снова бежал за ним, и псу казалось, видно, что он всю жизнь звался Блоки, всю жизнь провел с Пиштой да только забыл об этом, но, наконец, слава богу, нашел своего подлинного хозяина и свое настоящее имя.
Как-то раз, еще лет семи, Пишта познакомился на улице с дворнягой, которая была раза в три больше и, уж во всяком случае, тяжелее его. Пишта обнял сидевшего на задних лапах грозного пса. «Блоки! Блоки!» — окликал он его. А Блоки смотрел на мальчика влажными глазами, да так грустно и покорно, что Пишта подумал: «А может, Флоки?» — и поцеловал пса. Пес был огромный, и поэтому за ним все-таки осталось имя Блоки. «Блоки!» — позвал его Пишта, но собака не шевельнулась. То ли старая была, то ли больная, а может быть, просто стала ко всему равнодушной после многих разочарований? Она смотрела мальчику вслед и не двигалась. Пишта взволнованно вбежал к бакалейщику Эде Иллешу. «Дядя Клейн! Дайте веревочку! Я собаку нашел. А она не хочет идти». Бакалейщик выглянул на улицу (стояло лето) и, увидев пса величиной с теленка, захохотал так, что синий халат с бешеной скоростью задышал у него на круглом брюшке, как раз напротив лица Пишты.