Читаем Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология полностью

— Нет, — отвечаю, — никакая не родственница… а помогала но хозяйству заместо прислуги.

— Та-ак, — а сама все пишет в блокнот, запишет и на меня выразительно посмотрит, — и сколько же вам платили жалованья?

— А ничего, — говорю, — не платили…

— Очень, — и тут даже засмеялась она, — очень, — говорит, — интересно получается… тут использована ваша материальная зависимость, и лишний раз мы убеждаемся на том малом примере, что наши классовые враги не дремлют, а рвут по кусочку везде, где бог пошлет…

Карандашиком по блокнотику стучит и смотрит на Михаила Василича, как кошка на мыша. А тот — как сел, недотепа, на диванчик — сидит словно пришитый. И по всему его лицу пятна волной переливаются, словно на нем рожь молотили. Очень у него печальное было лицо, и жалко мне его стало очень, да ведь их, кобелей, за такое поведение тоже жалеть не приходится.

Спрашивает та женщина опять:

— Если у вас теперь ребенок будет — куда вы предполагаете поехать? В деревню?

— Тоись как, — говорю, — в деревню? Да моего, — кричу, — тятеньку в хомут оденут. Да мне в деревне житья и того не дадут! Нет, уж коли так дело поворачивается и правды мне не найти — я с моста, — говорю…

— Милая вы моя, — отвечает она ласково, — очень вы меня превратно поняли. Понимаю: косность вас держит и к свету не пускает. Но с этого дня можете на меня положиться, это, — говорит, — моя обязанность женщине открывать глаза и рабские оковы с нее снимать. Вы, — говорит, — теперь ничего не бойтесь и взирайте спокойно, — царское время девушек насиловать прошло, а молодым матерям в воду сигать тоже… У нас теперь женщина всегда на переду: в трамвае ли, в очереди за галошами, так, — говорит, — и в жизни…

Услыхал эти справедливые слова Михал Василич, встает, конечно, молча и в переднюю комнату за американской своей шляпой. Оделся и ушел.

А утром и Клавдия Ивановна приехала. Входит такая розовая, беды, конечно, своей не чует, на жизнь взирает спокойно, а я как обхвачу ее за холодные коленки, как заплачу на голос:

— Милая вы моя, дорогая вы моя, я вам счастье принесла, а вы мне несчастье подарили! Молодая моя жизнь в вашем дому безвозвратно разбита, и опозорена я навсегда, и одна мне дорога, как барышне той…

Сразу она с лица переменилась, спрашивает меня страшным топотом:

— Что еще случилось? Какое несчастье?

— Снасильничал, — говорю, — надо мною Михал-то Василич ваш… И все слышали, и женщина с портфелем на вашей кровати ночевала, а Михал Василич вчера из дому ушел и посейчас не воротился…

Опустилась она на сундучок, ноги, должно быть, подкосились, слова сказать не может, и лица на ней и того нету. Бормочет слабым голосом непонятные слова:

— Все, — говорит, — одно, — говорит, — к одному теперь… Одно к одному!

Словно пташка какая решающего своего выстрелу дождалась. И так мне жалко стало ее в тую минуту безысходного печального горя, что сижу я с ней рядышком и плачу навзрыд, будто маменьку хороню. Плачем обе над женской нашей бедой, а я, между прочим, и говорю:

— Вот какая печальная будет теперь моя жизнь! И что только Михал Василич надшутил?… А если, не дай бог, ребеночек…

Сказала я про ребеночка — она даже затряслась вся.

— Почему ж, — говорит, — тебе такое счастье, а мне нет?

Но только не поняла я: к чему она про счастье свое вспомнила в ту безысходную минуту? А к вечеру сидим мы печально вдвоем, словно у нас кто умер: во всей квартире — страшная тишина, и все чудится, что по углам кто-то ходит, одна на другую глаза поднять боимся, молчим каждая про свою думку, а он и вот он — Михал-то Василич! звонит! — и не пьяный звонит: всегда я по звонку угадывала, какой он… Твердо звонит. Решительно пальтецо в передней снимает, помочь хотела — рукой отвел, а в комнаты вошел — оробел сразу, стал под двери. И вижу я: Клавдия Ивановна поднимает на него измученные глаза, и подбородочек у нее зашелся, трясется в слезной истоме…

— Мишенька, — говорит, а сама словами давится, — вся наша жизнь теперь разбита… Нету у нас жизни, три жизни ты загубил, а за что?

Он шляпу в руках вертит, пальчиком пыль сбивает, а потом бросил шляпу на канапе, под ногтями чистит и вздыхает.

— И все бы, — говорит она опять, — я тебе простила ради большой моей любви, потому, — говорит, — в моей любви вот она вся я — и как живу, и как дышу! А люди нас с тобой не простят: далеко, — говорит, — твой порочный круг раскинулся, и сомкнется он над вашими несчастными головами…

Заблестели у него глаза, и, — слышу, — голос будто не его уж, а решительный и серьезный, и говорит он так:

— Знаю я единственный выход из мертвого того тупика… Я, — говорит, — все за эту ночь на московских улицах продумал, и не отговаривай ты меня — я навсегда решился!

— Какой же выход, Мишенька? — спрашивает она тихим голосом.

— Осталось мне только одно, — и головой отчаянно трясет, — сойти с жизненной дороги без сожаления, умереть, как последнему псу! — Шепотом сказал, очень страшно это слово сказал. И тут же зарыдал, в коленки ей бросился, обнял коленки и елозит по ним забубенной своей головой. Очень печальная была та минута.

Перейти на страницу:

Все книги серии Весь Быков

Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология
Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология

Сексуальная революция считается следствием социальной: раскрепощение приводит к новым формам семьи, к небывалой простоте нравов… Эта книга доказывает, что всё обстоит ровно наоборот. Проза, поэзия и драматургия двадцатых — естественное продолжение русского Серебряного века с его пряным эротизмом и манией самоубийства, расцветающими обычно в эпоху реакции. Русская сексуальная революция была следствием отчаяния, результатом глобального разочарования в большевистском перевороте. Литература нэпа с ее удивительным сочетанием искренности, безвкусицы и непредставимой в СССР откровенности осталась уникальным памятником этой абсурдной и экзотической эпохи (Дмитрий Быков).В сборник вошли проза, стихи, пьесы Владимира Маяковского, Андрея Платонова, Алексея Толстого, Евгения Замятина, Николая Заболоцкого, Пантелеймона Романова, Леонида Добычина, Сергея Третьякова, а также произведения двадцатых годов, которые переиздаются впервые и давно стали библиографической редкостью.

Дмитрий Львович Быков , Коллектив авторов

Классическая проза ХX века

Похожие книги

Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха
Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха

Вторая часть воспоминаний Тамары Петкевич «Жизнь – сапожок непарный» вышла под заголовком «На фоне звёзд и страха» и стала продолжением первой книги. Повествование охватывает годы после освобождения из лагеря. Всё, что осталось недоговорено: недописанные судьбы, незаконченные портреты, оборванные нити человеческих отношений, – получило своё завершение. Желанная свобода, которая грезилась в лагерном бараке, вернула право на нормальное существование и стала началом новой жизни, но не избавила ни от страшных призраков прошлого, ни от боли из-за невозможности вернуть то, что навсегда было отнято неволей. Книга увидела свет в 2008 году, спустя пятнадцать лет после публикации первой части, и выдержала ряд переизданий, была переведена на немецкий язык. По мотивам книги в Санкт-Петербурге был поставлен спектакль, Тамара Петкевич стала лауреатом нескольких литературных премий: «Крутая лестница», «Петрополь», премии Гоголя. Прочитав книгу, Татьяна Гердт сказала: «Я человек очень счастливый, мне Господь посылал всё время замечательных людей. Но потрясений человеческих у меня было в жизни два: Твардовский и Тамара Петкевич. Это не лагерная литература. Это литература русская. Это то, что даёт силы жить».В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Тамара Владиславовна Петкевич

Классическая проза ХX века