Маша чуть не насильно влила в Петера кофе
Но едва карандаш коснулся листа, обе Маши исчезли. Ветер трогал тюль и чуть пыльные мяса фиалок, тикали на серванте часы с четырьмя кручеными медными колоннами, со стен, чуть потупившись, глядели трофейные тарелки и в тяжелых крашеных рамах — охапка сирени в пузатой вазе, береза на обочине разъезженной в грязь дороги, Пушкин, сложивший на груди детские ручки, — на пианино вдохновенно стояла гипсовая голова Чайковского, блестел лак, и застыла в фуэте балерина. За диваном сонно подергивались перекати-поле пыли, неслышно скрипели тектонические плиты паркета, поземкой текли запахи с кухни. От цветастых обоев отскакивал далекий стук ножа о разделочную доску, отзвякивала тонкой струйкой стекающая из крана в раковину вода. Накрахмаленная скатерть горбинками складок расчерчивала стол на шесть частей, высилась башня из переложенных ветхими салфетками тарелок, и, завернутые в полотенце, жались друг к другу вилки и ножи. На серванте, рядом с часами, глядели в потолок черно-белые, приготовившиеся фотографироваться люди. На них садилась муха и, потревоженная шаркающими шагами, улетала за тюль, к фиалкам, на которые пролился из-за облака солнечный свет.
Стеклянный кофейник был пуст, Маша вдруг поняла, что ей страшно холодно, и одновременно — что теперь она все знает про шаркавшую на кухне старуху.
Все следующие дни по вечерам Маша выпроваживала Петера и писала новый сценарий. Через неделю ее под аплодисменты вытолкнули на сцену, она взяла в руки холодного тяжелого медведя, на нее нацелилась батарея объективов, но ни одна фотография не получилась как полагается — с беспримесной радостью и частоколом зубов — на всех Маша получилась отсутствующей, с закушенной губой: вместо сужающихся зрачков камер она видела тяжелое движение занавесок и вместо щелчков затворов слышала шаркающие с кухни шаги. Она согласилась дать одно интервью, а потом мимо Петера, который предлагал abwaschen (с расчетом на проснуться вместе), —
Через две недели (утром — два интервью, потом обед, потом съемки для телевидения, плюс еще хлопоты с получением гражданства, на которых настоял продюсер:
Маша не заметила (да и как она могла?), что написала сценарий, под который невозможно будет достать денег. Госпожу Регину, у которой на подоконнике в спальне берлинский медведь воздевал лапы над венецианской медалью, примут в десятке чистых дорогих кабинетов, напоят кофе и накормят пирожными, но везде скажут то же, что ей сразу сказал Петер, — что фильм о России, о русских проблемах никому, увы, не интересен, вы же понимаете, что сценарий надо переписать, ведь это несложно, перенести место действия, сместить акценты, взять в картину европейскую звезду (намекающая улыбка), тогда — хоть миллион, хоть десять, а так… Маша будет дуреть от понимающих улыбок и извиняющихся жестов и, снова и снова возвращаясь к этой мысли, трясти головой: она знает, как снимать этот фильм в России, а иначе пусть снимает кто-то другой.
История не текст, но нам она доступна только как текст — ничего удивительного, что есть вещи, которые становятся понятны только ближе к концу. Лишь оказавшись в Петербурге, сев в снятой еще из Берлина квартире с карандашом, чтобы выписать телефоны, по которым надо позвонить, Маша, к своему ужасу, откроет: упорству, с которым она хотела снимать будущий «Янтарь» в России и нигде кроме России, было три причины.