— Мертв, — сказал он, — восхитительно мертв наконец-то. Что значит: свободен. Я не буду больше нуждаться в тебе, мертвая Мег-Мегги-Меган. Ты тоже выходишь на свободу, как страшное угрызение совести. Тирань кого-нибудь другого, девочка. Разрушай. Я прощаю тебе все грехи передо мною, ибо я, наконец, простил их сам себе. Я сорвался с христианского крючка. Я возлюбленный скитающийся мертвец, который, скончавшись, сможет наконец-то жить. Иди и сделай так же, леди. Да пребудет сущность с тобой. Получи наказание и освободись. Пока, Мег. Прощай. Бывай.
Он побрел прочь.
— И куда же ты намерен отправиться? — крикнула она.
— Ну, как же — прочь отсюда к жизни и крови жизни; наконец-то счастливый.
— Вернись! — взвизгнула она.
— Нельзя остановить умерших, ибо они скитаются по Вселенной, счастливые, как дети, в темном поле.
— Харпвелл! — скрипуче воззвала она. — Харпвелл!
Но он вступил на ленту серебристого металла.
И позволил мертвой реке нести его, а сам хохотал, пока на щеках его не заблестели слезы, прочь, прочь от криков, и визга, и брани этой женщины — как ее звали? — впрочем, неважно, обратно и дальше.
И, достигнув Ворот, он вышел наружу и пошел вдоль канала ясным днем, направляясь к далеким городам.
Теперь он, как шестилетний мальчишка, распевал подряд все старые песенки, какие только знал.
Это была церковь.
Нет, не церковь.
Уайлдер дал двери захлопнуться.
Он стоял в полутемном соборе и ждал, что же будет дальше.
Крыша, если здесь была крыша, дышала великой неизвестностью и текла вверх за пределы поля зрения.
Пол, если здесь был пол, представлял собой просто твердь внизу. Он тоже был черным.
А потом появились звезды. Это было почти точно так же, как в ту, первую, ночь, когда его, еще ребенка, отец взял за город на холм, где огни не заглушали Вселенную. И оказалось, что темноту заполняют тысячи, нет, десятки тысяч, нет, десять миллионов миллиардов звезд. Звезды были очень разными, яркими и равнодушными. Даже тогда он твердо знал: им безразлично. Дышу я или не дышу, живу или не живу — глазам, глядящим со всех сторон, безразлично. И он взял отца за руку и цепко ухватился за нее, как будто мог свалиться в эту бездну.
Теперь же, в этом здании, он был исполнен того же прежнего ужаса, и прежнего ощущения красоты, и прежнего призыва к другим человечествам. Звезды пробуждали в нем жалость к крошечным людям, затерянным в необъятном пространстве.
Потом произошло еще одно событие.
Под ногами у него широко открылось пространство, сияющее еще миллиардом искорок.
Он висел, подобно мухе, замершей в полете перед линзой огромного телескопа. Он шел по водам космоса. Он стоял на прозрачной сфере великанского глаза, и вокруг него, как в зимнюю ночь, под ногами и над головой, везде и всюду, не было ничего, кроме звезд.
Итак, в конце концов это оказалась церковь, собор с множеством повсеместно разбросанных вселенских святилищ: здесь поклоняться туманности Конская голова, здесь — туманности Ориона, а здесь — Андромеда, как голова Бога, яростно пронизывает взглядом бесформенное вещество ночи, чтобы пронзить и его душу и приколоть ее, мятущуюся, к изнанке его плоти.
Отовсюду несмыкаемыми и немигающими глазами на него смотрел Бог.
И он, подобная бактерии крошка той же самой Плоти, смотрел на Него и почти не мигал.
Он ждал. И в пустоте проплыла планета. Она обернулась вокруг оси и представила ему широкое, спелое, как осень, лицо. Она прошла по кругу и оказалась у него под ногами.
И он стоял над далеким миром зеленой травы и высоких пышных деревьев, и воздух был свеж, и бежала река, подобная рекам его детства, и в ней отражалось солнце и играла рыба.
Он знал, что совершил очень далекое путешествие, чтобы попасть в этот мир. Позади остался целый век полета, сна, ожидания, и теперь пришла награда.
— Мое? — спросил он у простого воздуха, простой травы, протяженной простоты воды, журчавшей на песчаных отмелях.
И мир безмолвно ответил: твое.
Твое — без длительного странствия и скуки, твое — без девяноста девяти лет полета с Земли, без сна в тубусах поддержания жизнедеятельности, без внутривенного питания, без кошмаров, в которых будет являться утраченная Земля, твое — без мук, без боли, твое без проб и ошибок, провала и разрушения. Твое — без пота и ужаса. Твое — без горьких слез. Твое. Твое.
Но Уайлдер не протянул руку, чтобы взять предложенное.
И солнце померкло в небе иного мира.
И мир уплыл у него из-под ног.
И еще один мир всплыл и явил впечатляющий парад еще более яркого великолепия.
И этот мир тоже свернул с пути, чтобы принять на себя его вес. И, если уж на то пошло, луга там были еще зеленее, горы венчали шапки тающих снегов, на дальних полях тучнели неведомые злаки, и косы ждали у края поля, чтобы он мог взять их, и размахнуться, и скосить урожай, и прожить там всю жизнь, как ему заблагорассудится.
Твое. Это говорило легчайшее прикосновение атмосферы к волоскам в его ухе. Твое.
И Уайлдер, даже не покачав головой, попятился. Он не сказал: нет. Он лишь подумал о своем неприятии.
И травы на лугах засохли.
Горы разрушились.
Речные отмели обратились в пыль.
И мир исчез.