Мать не могла понять: я бледный, тощий, голова болит, ничего не ем. А эта весела – свой обед съест и мой подожрет. Сил набирается. Арбуз могла одна съесть целиком. И сладкое, сладкое! Так мы куролесили каждую ночь. Мать сходит с ума, а эта веселится, вечером на набережной со мной гуляет, с кавалерами знакомится, а я, мальчишка, погибаю от ревности и жду не дождусь этой проклятой ночи и своих сладких мучений.
Все открылось почти перед нашим отъездом. Мать нас застукала в одну из бессонных ночей, наверное, услышав возню.
Умерла она на следующее утро от разрыва сердца, не перенеся вида своего истерзанного, с воспаленными и безумными глазами ребенка. А эта, эта сбежала тут же, испугавшись хлопот с гробом, перевозкой. Боялась правды – вдруг расскажу. Я остался один с трупом матери, без денег. Деньги она тоже прихватила. Реву день напролет. Хорошо, добрые люди посоветовали похоронить мать в Ялте. Там ее душа и успокоилась – на старом, каменистом ялтинском кладбище. Раньше ездил туда раз в год, теперь... – Немного помолчав, Хвостов сказал: – Все, занавес.
Женя увидела слезы на его небритых щеках. Смущаясь, он вышел из кухни. Потом крикнул, не входя:
– Жизнь моя так и не сложилась. К бабам относился всегда с недоверием и опаской. Эту стерву любил еще долго, лет семь. Мучился страшно. Любил и ненавидел. Долго забыть не мог, а за смерть матери всю жизнь считаю себя виноватым. Вырастила меня та самая рижская суровая тетка, растила строго, без любви. Сестричек больше я не видел, слава богу. Знал, что они объединились, защищаясь от общественного порицания. Ни мужей, ни детей Бог им вроде не дал. Наказал, наверное. И меня заодно. А мою мать, ее горькой жизнью, за что? В общем, идите, девушка. Как вы поняли, ничего мне
Женя растерялась:
– А как же воля умершей? – Но на этой фразе споткнулась и, покраснев, быстро вышла из квартиры. Долго сидела во дворе на лавочке, глубоко дышала по йоговскому методу и наконец без сил пошла к метро.
Разными чувствами была полна ее душа: терзалась Женя и жалостью к обманутой хромой Вере, брезгливостью и осуждением – к странным и страстным подросткам, но больше всего ее душа была полна удивлением. Да, удивлением. Ничего-то она не знала о них и об их страшных тайнах и страстях. А ведь это только малая часть жизни. Что же было дальше? А может быть, ничего и не было? «Слава Богу, я этого не знаю. И так чересчур».
Маме, конечно, этого не рассказала – не хотелось слушать ее комментарии.
Постепенно успокоилась, заняла своя непростая жизнь. Через полгода, после вступления в права наследования, получив от Хвостова отказ, продала квартиру и почувствовала себя миллионершей. Ночью лихорадочно думала, где прятать американские деньги – банкам уже не доверяла. А утром – как подбросило. Взяла половину денег, завернула их в целлофановый непрозрачный пакет, перехватила толстой черной резинкой, положила на дно сумочки и поехала в Теплый Стан.
Хвостов долго не открывал, а когда открыл – удивленно вскинул брови. Женя протянула ему пачку, перетянутую резинкой, он молча взял, повертел в руках, шутовски поклонился. Женя тоже молча кивнула.
На улице ей сразу стало легко. Улыбаясь, она быстрым шагом пошла к метро. И подумала, как просто бывает иногда самой себе облегчить жизнь. Без долгих раздумий и колебаний. Когда точно знаешь, что поступаешь правильно.
Алушта
Сколько сумочек должно быть у женщины, ну, у работающей советской женщины? А туфель? Спросить бы у Имельды Маркос! Хотя кто о ней, об Имельде, тогда слышал? Или, может, у нее, у Имельды, тогда еще не было бесконечных стеллажей с туфельками, сумочками и всем остальным?
Да Бог с ней, с Имельдой. Вот у Алушты было девять сумочек. А туфель – на одну пару меньше. И все эти туфли и сумочки доставались Алуште, прямо скажем, с кровью. С ее-то зарплатой участковой медсестры. Хотя работала она на полторы ставки и на уколы бегала по трем участкам да плюс частники. А все из-за любви к тряпкам. Правда, они отвечали ей взаимностью. Фигура! Почти идеальные пропорции. С лицом – хуже. Но все вместе не бывает.
Тряпки любила самозабвенно. Первую неделю после зарплаты еще готовила и соответственно ела. Дальше – бородинский хлеб с солью, жаренный на пахучем деревенском масле, плюс чай. Кто скажет, что невкусно? Еще счастье, что не поправлялась ни на грамм.
Доставать тогда тряпки было почти нереально. Способов у Алушты было три. Первый – скупать слегка поношенное у молодой «ухо-горло-носихи», на Алуштино счастье, сильно располневшей после родов и посему отдававшей все Алуште, потихоньку и смущаясь, почти за копейки. Муж у врачихи был дипкурьер – все время мотался за кордон.
Второй – запойная продавщица Люська из универмага «Москва». Вредная до жути – с похмелья ничего не даст, а похмелье почти всегда. Еще обожала, чтобы ее упрашивали, унижались. Просто кайф ловила. Садюга.