Я же осенью 1966 года прибыл на берег Оби. Здесь советскую историю я увидел, минуя все книжки и комментарии. Таежный поселок Октябрьский (б. Кондинский) среди своих пяти тысяч жителей имел в себе: русских крестьян из Тамбовской области, Воронежской, Архангельской и, конечно, с южных районов Тюменской области и из-под Тобольска. Это были остатки оставшихся в живых «раскулаченных» русских мужиков, кого под конвоем сгоняли на пустынные берега северной Оби. Одна часть поселка называлась «половинкой» и там жили сектанты, согнанные из Тамбовской губернии. Надо признать, это были самые хозяйственные мужики, сохранившие свой патриархальный уклад. Они не вели со мной религиозных разговоров, но общаться с ними было легко и приятно. Грамотные и подтянутые, совершенно не скрывающие своей неприязни к бесовской власти. Их привезли сюда уже после войны. Погибло их тьма. Всех умерших зарывали в ров. И этих рвов по всей средней Оби от Ханты-Мансийска до Салехарда, вероятно, тысячи. Это все могильники русского крестьянства. Здесь был зарыт цвет русской нации. Ее главная надежа и источник всех ее сил и свершений на историческом поприще. С историями о том, как все это происходило, я сталкивался каждый день, заполняя «историю болезни», и в том числе такой раздел ее, как «анамнез виге» — историю жизни.
Основная масса попала сюда в 30-е. Их гнали до Оби или везли в теплушках до Тюмени. Затем загоняли на пароход, окруженный конвоем с натасканными на людей собаками. Среди этого лая, плача детей, криков несчастных женщин, мата-перемата конвоиров, их грузили на пароход. Затем везли и высаживали на совершенно пустом берегу Оби. Без пиши, без теплой одежды, обдуваемые всеми ветрами, они поголовно умирали, но успевали поставить первые избы. Затем, на следующий год, шла новая партия с русскими крестьянами, с детьми и женщинами. И эта партия погибала поголовно, но успевала подвести избы под крышу. И только на третий или четвертый год уже следующая партия могла обосновываться в избах. Но оставались конвоиры, голод и расстрелы. Напротив нашего поселка, вдалеке в хорошую погоду можно было видеть избы заброшенной деревни. Там были арестованы и расстреляны все жители. Кажется, только последняя оставшаяся женщина бежала оттуда в поселок и потому осталась жива.
Кроме этих «раскулаченных», основной массы населения поселка, были и две улицы, заселенные то ли немцами, то ли австрийцами. Говорили, что это те, у кого дети служили в «СС». С немцами ладить было легко. Во-первых, они вполне обрусели, хотя и не забывали немецкий. Местное радио два часа в день вело на немецком передачи и транслировало какие-то немецкие бодрые марши.
Третья группа населения — бывшие бендеровцы. Их было много. И народ это был мрачный и неприветливый.
Ну и, конечно, местные жители — ханты и манси. Эти почти поголовно пили, почти поголовно болели туберкулезом, самой распространенной в этих местах болезнью, не щадившей и русских. Ханты и манси просто бедствовали. Они не могли приспособиться к новым условиям жизни. И вымирали.
Жить было тяжело. Во-первых, как сказали бы сейчас, из-за разницы менталитета москвича и провинциала. Во-вторых, здесь и сами отношения между людьми были далеки от сияния добра и милосердия. Раскулаченный в глазах райкома партии оставался потенциальным врагом. Рядом жили те, кто в 30-40-е был здесь же надзирателем. Тут же и бывшие бендеровцы. И сектанты. И над всем этим висел советский террор, моральный: «не наш». «антисоветчик», «контра». Вскоре приехал, впрочем, мой однокашник — еврей С. Приехал по расчету: заработать. Мы не ссорились, были близки и по настроению, и по воспитанию, и как однокашники. Но настоящей близости не было. С. был всецело погружен в житейские расчеты. Но однажды приехал новый врач, Щербаков Александр Александрович, и жизнь моя сразу стала веселее и краше. Щербаков, наш новый детский врач, с бородой Бармалея и насупленными бровями, так пугал детей, что не только лечить их ему почти не удавалось, но их, этих детей, надо было вытаскивать из-под койки, куда они забивались от страха перед страшным дядей. Человек он был хоть и своеобразный, молчаливый, но по-настоящему русским, провинциалом, по-своему человеком замечательным. Мы просто поняли друг друга, что называется, с полуслова. Около двух лет мы прожили с ним на хуторе, одни, и эти годы были, вероятно, лучшими из всех.
Отсюда, с этого хутора, принадлежавшего больнице, мы ходили через кладбище на работу, отсюда отправлялись на вертолете или на катере в командировку по району и сюда возвращались, рассказывали друг другу долгими вечерами, что видели и слышали. Здесь обсуждали долгими полярными ночами и «дней минувших договоры», и как жить дальше, и надо ли торопиться с женитьбой, и проч., и проч. За бутылкой вина, при свечах, когда трещат дрова в печке, а вокруг тайга и темень черная... Да, это было прекрасное время. И неповторимое. Вспоминаешь и щемит сердце...