О существовании «Глорианы» знал только Гольт (по крайней мере, Гольт уверял в этом Джека) и, лишь весьма смутно и, по-видимому, с ложными представлениями, Якобсон. Последний, кажется, представлял себе «аппарат» Джека чем-то вроде универсальной отмычки для пролезания куда угодно, но отнюдь не аппаратом незримости. Джек свято и строго хранил свою тайну. Даже Нора ничего не подозревала до сих пор. Неужели Шольц что-то пронюхал на этот счет?
Беспокойство Джека, впрочем, тянулось недолго. Он ответил Шольцу какой-то шуткой, и тот замолчал. Настроение у него, по обыкновению, было самое скверное, но Джека теперь это уже не беспокоило. Он теперь был вообще счастлив: в Нью-Йорк приехали О’Конолли. И Джек через два дня на третий непременно и неизбежно бывал у них. И шутя говорил себе, что он становится настоящим ирландцем.
Джек сделал интересное открытие: Нора оказалась человеком его среды. Она была дочерью рабочего.
Джек этого никак не ожидал. Он терпеть не мог аристократии и различных принцев и принцесс (хотя сам и был на короткое время «туркестанским принцем»); тем не менее, ему гораздо легче было поверить, если бы:
ему сказали, что Нора происходит из королевской семьи. Дочь рабочего? Но разве мистер О’Конолли похож на рабочего?— Да, он родился в рабочей семье, — говорила Нора, — и ему в прежнее время довелось испытать много нужды и лишений. Он стал и политическим деятелем, но не только не порвал с рабочим классом, но, наоборот, всегда всеми силами стоял за его интересы. Наше ирландское рабочее движение в значительной степени дело его рук.
— Почему же вы живете не в Ирландии? — спросил Джек.
— Потому что отцу хотелось познакомиться с жизнью ирландских рабочих в Соединенных Штатах и Канаде. Из Ирландии очень многие эмигрируют в Америку.
— Значит, вы вернетесь потом в Европу? — спросил Джек с оттенком некоторой грусти.
Нора улыбнулась странной, мечтательной улыбкой.
— Я не смогла бы ни минуты жить, если бы была уверена, что уже не вернусь в Ирландию! Это было бы ужаснее всего. Конечно, мы вернемся туда, и, может быть, даже в скором времени.
— А я не смогу ни минуты жить, если вы уедете! Я умру!
— Поезжайте и вы в Европу!
Джек задумался.
— Мне это ни разу не приходило в голову, — сказал он. — Я страстно люблю пароходы и всю жизнь мечтаю о морском путешествии. Но в то же время я представить себе не могу, чтобы я покинул Штаты.
— Увидите нашу страну! Чудесную, зеленую страну кельтов!
— Вот только вопрос, как еще добраться до вашей Ирландии? Не пришлось бы принять ванну!
— Какую ванну?
— Из морской воды! Холодную! Теперь что-то уж очень часто топят пароходы…
Джек произнес эти слова преувеличенно скромным тоном и опустил глаза. Ему казалось, что Нора читает в его душе. А то, что было написано в душе у Джека относительно потопления пароходов и морских ванн, вряд ли понравилось бы честной и прямой девушке.
Джемс О’Конолли редко присутствовал при подобных беседах Джека с его дочерью. Он был страшно занят журнальной работой и посещениями рабочих клубов и собраний, в которых он выступал с речами и докладами. Джек иногда сталкивался с ним на лестнице их дома или в «гобокен-ферри»[6]
, на котором О’Конолли часто ездил в рабочее предместье. Ирландец был всегда очень любезен и даже более того — сердечен с Джеком, брал его с собой на собрания, охотно и много говорил с ним, но Джек никогда не видал, чтобы этот, столь симпатичный ему человек, улыбался. Вначале это немного смущало Джека: он ставил смех и юмор выше всего на свете, и сумрачные, серьезные люди казались ему инвалидами. Но потом он понял, что у этого необыкновенного человека совсем особый склад души. А еще позднее он понял и сущность этого душевного склада: на душе Джемса О’Конолли лежала громадная темная тень векового страдания его страны.Джек очень интересовался его статьями и книгами. Нора давала ему читать некоторые из них. Но большинство произведений ее отца печаталось на гэльском языке, и это были, по ее словам, самые лучшие его произведения. В Нью-Йорке выходила целая газета на этом языке, и О’Конолли был ее главным сотрудником и даже временным редактором.
Но и то немногое, что Джек читал из произведений О’Конолли на английском языке, внушало ему великое уважение к нему. Это была одна великая защитительная речь по адресу страдающего человечества и пламенный обвинительный акт против вековых утеснителей трудящегося народа.
Однажды, в начале сентября, к Шольцу зашел Фай. Его широкое добродушное лицо сияло самодовольством. Он преуспевал в делах и уже нажил изрядный капиталец. Дела Фая заключались в том, что он усердно занимался контрабандой по вывозу оружия в Европу. Но это было неофициальное занятие. Официально же он боролся с контрабандой, как член могущественной пацифистской организации. Фай был человек чрезвычайно широкого образа мыслей, и эти два столь различных ремесла мирно уживались у него.
— Швинд дома? — спросил он Шольца.
— Нет, ушел!
— Жаль. Я принес ему одну штучку.
— Какую?
— Деньги. Чек на сто английских фунтов.
— С какой стати? — воскликнул Шольц с плохо скрытой завистью.