Потом зашумели улицы вокруг тюрьмы, толпы ревели, пели и плакали; и мычала, хрюкала, кудахтала живность. Все разбегаются в разные стороны, летят перья, гевалт, евреев бьют! Взвод казаков — тяжелые сапоги, шаровары, сабли наголо — несется на свирепых низкорослых лошадках. Во дворе дрожит на знаменах двуглавый орел. Николай Второй катит в карете, запряженной шестеркой белых коней, а вокруг — черносотенцы, черносотенцы, и все горят желанием ворваться к заключенному и всадить ему в голову гвозди. Яков прячется в камере, у него болит сердце, разрывается грудь. Стражники умышляют его отравить крысиным ядом. Он умышляет их раньше убить. Насрать жиду на Житняка. Коху на Кожина. Он забаррикадировал дверь столом и стулом, потом их разбил об стену, и пока к нему ломятся, он сидит поджав ноги на полу и подмешивает кровь к опреснокам. Он дико брыкается, а его волокут по коридору, колотят по голове.
Мастер сидел, скорчившись в темноте, и старался стянуть свой разум бечевкой, чтобы только ему не признаться, не покаяться. Но он взрывался фонтаном, разум, и взлетали гнилые сливы, и одноглазые сельди, райские птицы. Миллионы мерзких слов взлетали, когда он каялся, но каялся он на идише, гоям не понятно. На древнееврейском читал он псалмы. По-русски он молчал. Он засыпал в страхе и просыпался в ужасе. Крики, визги детей рвали его сон. В длинном кафтане и круглой раввинской шапке он прячется за деревьями, но вот подходит христианский ребенок, и он выскакивает, гонится за ним. Малыш с бледным чахоточным личиком бросается от него наутек, от страха выпучив глазки.
— Стой же, я тебя люблю! — кричит мастер, но мальчик бежит, не оглядывается.
— Хорошенького понемножку, Яков Бок.
Вот приходит Николай Второй в белом адмиральском кителе.
— Царь-батюшка, — мастер валится ему в ноги, — более патриотичного еврея вам не найти. Меня прошибает слеза, когда я смотрю на российский флаг. Но я не интересуюсь политикой, мне надо зарабатывать на жизнь. Все эти обвинения ложны, или вы меня с кем-то путаете. Живите и другим давайте жить, вы уж меня извините за такие слова. Жизнь ведь, как подумаешь, такая короткая.
— Любезнейший, — отвечает голубоглазый белолицый царь ласковым голосом, — не завидуй мне, что я сижу на троне. Врать приходится вечно и прочее. Жиды могли бы меня понять и прекратить свои вечные жалобы. Простейший факт — у меня слишком много евреев, Бог ты мой, как вы плодитесь! Вы кишите по всей моей России, с какой стати? Вы сами виноваты во всех своих бедах, и погромы 1905–1906 года вне черты оседлости, понимаете ли, как раз и доказывают, абсолютно доказывают, что вы суетесь, куда вам не полагается. Поглощение этого племени отравило Россию. И кому это было надо? Наш досточтимый предок Петр Великий, когда попросили его принять их в России, ответствовал: «Они шельмы и бестии, я же стараюсь искоренять зло, а не множить его». Досточтимая прародительница наша царица Елизавета Петровна говорила: «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли». Ее подлинные слова. Толпы евреев были изгоняемы из разных краев нашего Отечества в 1727, 1739, 1742 годы, но они наползают снова, и никак мы не можем вывести эту нечисть. Самое ужасное, самая наша большая ошибка случилась, когда Екатерина Великая прихватила часть Польши и наследовала весь этот сброд, отравителей колодцев, которые повсюду шпионят за нами, трусливых предателей, имя им легион. Я всегда говорил, что польский заговор погубит Россию.
— Сжальтесь надо мной, Ваше Величество, что касается меня, я невинный человек. И что я видел в своей жизни? Пожалуйста, сжальтесь надо мной.
— Сердце царево в руце Божией. — И он всходит на свою белую яхту и уплывает в Черное море.
Николай Максимович исхудал, дочка ужасно хромала, оба не смотрели на мастера. Прошко, Рихтер и Сердюк скакали на норовистых лошадках, и в навозе было полно овса, а мастеру так хотелось овса. Отец Анастасий старался его обратить в католицизм. Марфа Голова, страшная, плакала сухими глазами и всучала ему взятку, чтобы свидетельствовал против себя самого; но старший надзиратель в белом адмиральском кителе требовал продолжения расследования в своих собственных видах. Стражники предлагали мастеру все что угодно, если покается и назовет сообщников, и он соглашался, если дадут ему теплую печку зимой, каждый день тарелку лапши с сыром и твердый, чистый волосяной матрас.
И гремели выстрелы.
Так прошло время, когда он сам себя не помнил, и однажды он очнулся в той же камере, не в другой, шестидверной, шестиоконной, которая метилась ему. Было жарко, но он не был уверен, что продолжается то же лето. Камера была та же, может, чуть меньше, и те же были облезлые, сочащиеся стены. Тот же сырой пол. Тот же вонючий соломенный мешок; вонь так и не убила блох. Исчезли стол и трехногая табуретка. Страницы Ветхого Завета валялись по полу, замызганные, грязные. Он не мог найти филактерии, но все еще кутался в рваный талес. Последние дрова были убраны, и вся камера вычищена, будто для вечного его тут житья.
— Долго меня не было? — он спросил Житняка.