Когда с безбожным деянием было покончено, обезьяну отнесли в клетку, и я кое-как, шатаясь, выбрался наружу. Меня скинуло с души, но на пустое брюхо ничего из меня не вышло, только одна провонявшая коньяком прозрачная жижа. Я еще толком не очухался, а Джордж уже велел вернуться в теплицу ширму ставить. Только я разгреб пыль и обломки, воздвиг, значит, этот вигвам, а он уже снова внутрь заглядывает и объявляет, что, мол, это не надо. Объясняет, что здесь чересчур много света. Тут он, конечно, был прав; кругом стекло сплошь, что так, что прямо на воле устроиться. И он послал меня сарай какой-нибудь найти.
Это оказалось не так-то просто, все службы были либо разным хозяйственным хламом завалены, либо до отказа забиты поломанными статуями, а они тяжеленные, не сдвинешь. Попалось мне что-то размалеванное, вроде как домовина, на попа поставленная, и деревянная обшивка вся снизу прогнила. И оттуда комом торчат перепачканные бинты, изъеденные мышами, и три пальца высунуты, костлявые, как медового цвета. Тут-то я, кажется, понял, отчего Уильям Риммер решил податься в доктора, но, хоть убей, не мог сообразить, что повлияло на Джорджа, разве что маменькино лицо над люлькой, с круглыми, как шары, глазами.
Спасибо, конюх надоумил, показал вырытый под рододендронами ледник, шагах в двадцати всего от теплицы. Джордж этим остался доволен, я привез тачку, и мы начали покрывать пластинки составом.
Когда мы вернулись, обезьяна уже проснулась, и ей, кажется, хуже не стало после перенесенной пытки. Она сидела, сжимала руками брусья и качала головой из стороны в сторону, будто дивилась. Уильям Риммер в восторге, возвышенно, как проповедник, объявил, что пелена спала с ее глаз и теперь она отчетливо видит мир.
— Ловко, а? — Он хохотнул и шлепнул Джорджа по плечу.
— Куда как ловко, — согласился Джордж с довольной ухмылкой.
Я держал свое мнение при себе; ловко-то ловко, кто ж будет спорить, но что за радость от этого мира, если видишь его из клетки?
Когда пришло время фотографироваться, обезьяна повернулась спиной к камере. Я пробовал было кидать в нее камешками, но она хоть бы хны, и тогда я прогрохал ножницами по брусьям клетки. Плечи у нее дрогнули, но она не повернулась. И тут Риммер сообразил ей спеть. Голос у него был приятный, и он завел колыбельную не колыбельную, что-то вроде; и, ясное дело, это сработало, тварь повернулась, чтоб на него поглядеть. Джордж сделал пять снимков, последний, правда, испорченный, потому что обезьяну вдруг вырвало.
Воротясь в ледник, он проявлял снимки при слабеньком свете занавешенной свечки, каждую пластинку обмакивал в смесь пирогаллола и уксусной кислоты. А как доведешь каждое изображение до правильной плотности, надо его закрепить в растворе цианистого калия, и это была уж моя работа. Потом мне полагалось выносить поддоны и сливать на землю лишние химикалии, до того они вредные. Ну а я часто мыл в этих выплесках руки, пятна серебра сводил; Джордж чересчур, по-моему, осторожничал.
Ужинал я в людской, почти без охоты. Так болела голова, что кусок не лез в горло. Лакей один меня отчитал за то, что сел за стол с черными пальцами. Мне было до того тошно, что я даже не мог обороняться и его не срезал. Одна женщина тут, оказалось, служила на Земляничных полях и знавала миссис Прескотт и ее дочек. Она меня стала пытать про мисс Энни, и я ей сказал, что она на четвертом месяце и на сей раз, видно, доносит. Она стала удивляться, как, мол, чудно, в детстве мисс Энни такая здоровенькая была, а теперь все хворает. Я сказал, что ничего тут чудного не вижу, случается и наоборот.
— А ведь он верно говорит, — сказала старуха рядом со мною, по левую руку, — гляньте хоть на Генри на нашего, — и она ткнула ножом в дальний конец стола, где сидел как бык здоровенный мужичище. — Скажешь разве, что дитем что былинка на ветру колыхался?
Тот же лакей стал дознаваться, на что нам сдалась обезьяна; он помогал переносить клетку в теплицу. Когда я его просветил, он смерил меня взглядом, этак презрительно, а потом говорит — вот уж никогда бы не подумал, что я помощник у доктора.
— А кто сказал, помощник, — говорю. — Я фотограф.
— Фото-о-ограф, — он эдак протянул, — тоже не верится. Хотя, когда ты тачку волок, может, и была от тебя польза.
Тут уж я вскипел, я крикнул, что наружность обманчива и что мой отец был джентльмен и таким остается, несмотря на стесненные обстоятельства. Я видел, что он мне не верит, и обрадовался, когда его кликнули наверх. Папашу моего, так мне говорили, зачислили в Ланкаширский кавалерийский полк за два месяца до моего рождения и сразу же отправили в Индию. Так он с той поры и не вернулся, насколько мне было известно, — то ли по своей охоте, то ли не поладил с Творцом.