В начале, когда случай нас бросил друг к другу, он предлагал мне работу на полный день у него по дому, вроде лакеем — ну там сапоги почистить, присмотреть за лошадьми, бегать на побегушках, но я прямо и откровенно ему сказал, что не из того я теста сделан, чтоб быть слугой, не в моем это характере подчиняться. Кое-кому, может, нравится через всю жизнь проползти на коленках, и на здоровье, ну а я предпочитаю держать мой хребет в том положении, какое ему назначила природа. Вдобавок у меня уже были кой-какие средства на прожитье, а с тех пор как он меня научил обращаться с аппаратом, я и вовсе стал сносно зарабатывать дешевенькими портретами.
Мне бы благодарность испытывать, а я нет, не очень-то был ему благодарен. Он со мной держался натянуто, вот что меня бесило, как-то меня отстранял, и это никак нельзя приписать неравенству происхождения и воспитания, потому что в лазарете он с низшими держался свободно, как с равными. А меня на расстоянии держал. Когда он прямо ко мне обращался, я даже замечал, что голос у него делается будто глуше, будто идет из заколоченного ящика. С нашей самой первой встречи он никогда, ни единого разу не затрагивал в разговоре тот дождливый день, когда мы через поле волокли мертвеца, но воспоминание то все равно между нами стояло, и часто, когда он на меня смотрел, я так и чувствовал, что он видит отцовскую шляпу, нахлобученную на мою голову.
Мы взяли по Риджент-роуд, которая шла за доками, и ветер нес тошно-сладкий дух сырого зерна, а воздух скрипел от визга голодных чаек Мы еле-еле продвигались, встряв в толчею запрудивших дорогу повозок. Неподалеку от Брунсвикской таверны партия скота, только что выгруженного из Ирландии и отправляемого на бойню, тряско оскользаясь, перегородила нам путь. Джордж ревел: «Тпрру!» — будто бросал боевой клич, хоть вожжи натягивал я, между прочим. Мы задерживались на четверть часа, а то и больше. Он начал дергаться, боялся опоздать на свидание со своей обезьяной. И клялся, что в жизни не простит Уильяму Риммеру, если тот приступит к делу без него.
— А я какую роль буду играть? — поинтересовался я.
— Твоя работа будет в том, чтоб удерживать животное, — он ответил.
Это мне не очень пришлось по вкусу. Одно дело — бросить на кресло тигровую шкуру и совсем другое — подмять дикого зверя.
— И тут-то вы ей и вырежете глаза?
— Не вырежем! — он крикнул. — Мы только удалим катаракту.
Я понятия не имел, с чем это едят, но спросить не мог, потому что он уже вскочил на ноги, буквально джигу выплясывал от нетерпения, тряс двуколку, пинал самую ближнюю корову, орал погонщику, чтоб поторопился.
— Самообладание — прекрасное свойство, — заметил я, и он метнул в меня бешеный взгляд, однако же сел.
Возле Банк-холла кончились доки, а прилив отступил, и мы свернули на берег, который гнал мимо чернильно-черные волны, а песок после ночного морозца был твердый, как дуб. На хорошей скорости миновали Миллерс-Касл, он теперь был пустой, весь в шламе, и купальные кабинки пообрушились в грязные лужи.
— Какие новости про Миртл? — спросил я. Миртл услали в пансион в Саутпорте. Я за два года всего разок и видел ее, когда приезжала на летние каникулы. Она еще сказала — как хорошо, что то пятно сошло у меня с губы.
— Мисс Миртл, — поправил Джордж.
— Мисс Миртл, конечно, — сказал я. — Кто ж когда сомневался.
— Она должна стать настоящей леди, — уступил он.
— Ну и как ей пока что это дело — нравится?
— Она цветет, — он ответил. — И отличается во французском.
Я сберег фотографию Миртл, хоть, кроме меня, никто ее там не узнал бы. Снимок сделали в спальне у старого мистера Харди и выбросили, потому что он получился черный. Я булавкой проколол ей глаза, процарапал черточки там, где были, наверно, волосы, и мне тогда показалось, что я ее ясно вижу, хотя, возможно, она просто была у меня в голове и мой мозг сам напечатал сходство.
У Малого Кросби мы свернули с берега, попали на твердую тропу среди дюн, поерзав, она вывела нас на дорогу от моря, и мы молча трусили по ней целую милю картофельными полями. Здесь я вырос, мать батрачила в одной крестьянской семье в деревушке под Сефтоном.
Мы проехали по горбатому мостку над камышами, воткнутыми в заледенелую воду, и вошли в голый лес и в грачиный грай. На шум вылез из сторожки старый инвалид и заковылял к воротам. Был он хилый, неповоротливый, и Джордж мне велел слезть с козел и ему подсобить. Так я и сделал, но только-только распахнулись большие железные ворота — карета в них занырнула и загрохала по гравию, а мне пришлось плестись пешком. Тут такое меня зло взяло, хоть обратно уходи, но любопытство одолело.
Я уже хаживал по этой дороге, мать, когда при смерти лежала, послала меня, только тогда была самая весна. Мне было семь лет, клочья неба, синие, как васильки, плясали над взбухшими ветками. Теперь дорога тянулась, как фотография, так черно и уныло, и зимние ветки стыли в белом холодном небе.