Но не таков Фауст:
Фауста тошнит от «спального колпака и халата» Вагнера. Воланд же, называя мастера Фаустом, подсовывает ему вагнеровский мирок: «Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак» (Маргарита о жизни в обещанном «домике», гл. 32).
Фауста мутило от его размеренно-предсказуемой лабораторно-домашней жизни:
Фауст мечтал о деятельности, мастер (пока был жив) — о беспамятстве и покое. Что ж, спокойней всего на кладбище.
Примечательно, что дух зла действует с ловкостью наперсточника. Фауст не желает вести размеренно-домоседскую жизнь, и Мефистофель тут же подсовывает ему свой навязчивый сервис: «Фауст. Жить без размаху — никогда! Мефистофель. Вот, значит, в ведьме — и нужда[299]».
Мастеру, напротив, по сердцу арбатский подвальчик, домашний уют. Но дар Воланда все тот же — ведьма.
Ведьма и королева Варфоломеевской ночи в приложении к домашнему обиходу — «Ловите гранату! Не бойтесь, она ручная!» Дерзаний у мастера нет, творчества уже нет, пути нет. Зато ведьма теперь всегда с ним.
И лепка нового[300] гомункула вряд ли чем обогатит мир призраков: в «Фаусте» гомункул как раз жаждет обрести плоть, вырваться из своей стеклянной реторты. И как мастер сможет дать плоть гомункулу, если он и сам ее лишен?
Вспомним, как пугается Иванушка, заметив, что пришедший попрощаться с ним Мастер не отбрасывает тени на пол:
«— А вы сами не будете разве? — тут он поник головой и задумчиво добавил: — Ах да… Что же это я спрашиваю, — Иванушка покосился в пол, посмотрел испуганно» (гл. 30).
Стоит вспомнить ложное воскресение мертвецов на балу Воланда: к рассвету «толпы гостей стали терять свой облик. И фрачники и женщины распались в прах. Тление на глазах Маргариты охватило зал, над ним потек запах склепа» (гл. 23). Нет, гомункулу тут не помогут…
И как сможет освободить гомункула (Анаксагор в «Фаусте» говорит гомункулу: «Ты… жил, оградясь своею скорлупой»[301]) тот, кто сам стал «человеком в футляре»? Впрочем, одного гомункула мастер уже создал: из Христа-Богочеловека он попробовал слепить человечка…
Ну, а если мы вспомним «Собачье сердце», то поймем, что для Булгакова идея гомункула была похоронена раз и навсегда[302].
Что еще Воланд уготовил мастеру на вечность? Точно ли перед нами «романтическая картина идеального инобытийного мира»[303]?
Первый дар — призрак Маргариты. Качество этого подарка вызывает определенные сомнения, изложенные в предыдущих главах.
Следующий дар — музыка Шуберта.
Из окончательного текста романа трудно понять, почему именно Шуберт станет неразлучным с мастером. Но в ранних вариантах все яснее. Там звучит романс Шуберта «Приют» на стихи Рельштаба: «Черные скалы, вот мой покой»: Варенуха «побежал к телефону. Он вызвал номер квартиры Берлиоза. Сперва ему почудился в трубке свист, пустой и далекий, разбойничий свист в поле. Затем ветер. И из трубки повеяло холодом. Затем дальний, необыкновенно густой и сильный бас запел, далеко и мрачно: „…черные скалы, вот мой покой… черные скалы…“ Как будто шакал захохотал. И опять „черные скалы… вот мой покой…“»[304]. Или: «Нежным голосом запел Фагот… черные скалы мой покой»[305].
Вот и отгадка, что значит «покой без света».
Романс Шуберта, исполняемый Воландом по телефону, отсылает нас не только к Мефистофелю, но и к оперному Демону Рубинштейна. Декорации пролога оперы «Демон» в знаменитой постановке с участием Шаляпина легко узнаваемы читателем булгаковского романа — нагромождения скал, с высоты которых Демон — Шаляпин произносит свой вступительный монолог «Проклятый мир».
Так что «божественные длинноты» Шуберта, воспевающего черные скалы, Воланд превратил в инструмент замаскированной пытки. Теперь протяженность этих длиннот будет неограниченна…
Еще один Воландов дар — «старый слуга».