Он свершил еще одно благородное дело, значение которого трудно переоценить. Двенадцать лет своей жизни отдал преподаванию искусства в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Немало способствовал развитию таланта Исаака Левитана, Константина Коровина, Абрама Архипова, Сергея Иванова. Много он сделал совместно с Виктором Васнецовым для развития русского декоративного искусства.
Враг рутины, Поленов всегда поддерживал все настоящее в искусстве. Ему обязаны чуткой поддержкой Валентин Серов, Михаил Нестеров, Михаил Врубель, Борисов-Мусатов.
И. Репин. Портрет композитора М. П. Мусоргского.
Мусоргский умирал.
Об этом знали многоопытные врачи Николаевского морского госпиталя.
Они внимательно щупали пульс. Вслушивались в порывистый, еле уловимый бег сердца.
Глядели в странно просветлевшие глаза композитора. Отмечали оттенки лихорадочного румянца.
Все понимали.
Молчали.
Медицинские сестры, видавшие виды, в срок подавали микстуры. В положенное время кололи лекарства.
Тайком вздыхали:
«Не жилец..
Но больше всех, казалось, ощущала приближение кончины маленькая, словно высохшая и потемневшая от бессонных ночей сиделка. Оставаясь в белой сумеречной тишине палаты, она чуяла каждый хрип, каждый стон недужного. Горестно кивала головой. Украдкой раскидывала ветхие, потертые карты.
И каждый раз грозный пиковый туз падал рядом с королем червей.
Однако сам Модест Петрович ничего не ведал. Он хотел верить, что судьба не впервой вынесет его на свет божий. За окном сверкал март.
Ворчал Петербург.
Шла жизнь.
Но где-то кто-то будто шептал:
«На этот раз не уйдешь».
И тогда вдруг вспоминал он горькую, страшную складку на лбу мажорно улыбавшегося Репина, вот уж три дня писавшего его портрет.
Репин и Мусоргский.
Друзья.
Более того, единомышленники. Вот строки из письма, отправленного композитором художнику в 1873 году.
В этих словах — вся своеобычность автора:
«Так вот как, славный коренник! Тройка хотя и в разброде, а все везет, что везти надо. Даже и руки не прикладывая, везет: смотрит и видит, а не только смотрит. За работу возьмется — уж о другой промышляет, что дальше тянет. Так-то, коренник. А «яз» в качестве пристяжной, кое-где подтягиваю, чтоб зазору не было, — кнута боюсь… Я и чую, в которую сторону толкать надо, и везу, тяну свой гуж, и возницы не надо, а ну как препятствие: гуж-то оборвется, ась? аль сам надорвешься. То-то вот: народ хочется сделать: сплю и вижу его, ем и помышляю о нем, пью — мерещится мне он, он один цельный, большой неподкрашенный и без сусального… Только ковырни — напляшешься — если истинный художник. Вот в Ваших «Бурлаках», например (они передо мною воочию), и вол, и козел, и баран, и кляча, и, прах их знает, каких только домашних там нет, а мусиканты только разнообразием гармонии пробавляются, да техническими особенностями промышляют, «мня типы творить». Печально есть. Художник-живописец давно умеет краски смешать и делает свободно, коли бог разума послал; а наш брат мусикант подумает да отмерит, а отмеривши, опять подумает — детство, сущее детство. Ну, удастся мне — спасибо; нет — в печали пребывать буду, а народ из головы не выйдет — шалишь… Мусорянин».
Как обидно, что в наш атомный век большинство людей, в том числе писатели, художники, композиторы, отвыкли «за ненадобностью» посылать друг другу письма.
Но это к слову.
… Настало утро 5 марта 1881 года. Дверь в просторную палату тихонько отворилась.
Вошел Илья Ефимович Репин.
Прозрачный снежный свет струился в высокое окно.
Мусоргский ждал друга. Он сидел в кресле. Хотел встать. Но живописец опередил этот порыв.
Обнял и поцеловал:
«Да ты сегодня молодцом!»
Модест Петрович действительно выглядел бодрее. Сон освежил его. К лицу шли вышитая косоворотка и халат, привезенные Мусоргскому женой Кюи — Мальвиной Рафаиловной.
Мольберта не было.
Мастер открыл этюдник. Достал палитру и, кое-как пристроив холст к маленькой тумбочке, начал работать.
Страшное предчувствие заставляло кисть будто саму писать…
Репин не знал, что это последний сеанс, но спешил окончить портрет дорогого его сердцу человека.
Художник бросил взгляд на палитру.
И вдруг увидел в ритмическом расположении земляных охр, сиен, умбр основные словно выросшие из самой тверди почвы краски. Рядом пламенели киноварь, кадмий красный, краплаки, будто огонь и кровь, пролитые на жалкую тонкую дощечку. Чтобы мастер не забывал о вечности, разлились голубые, синие, лазоревые — ультрамарин, кобальт, лазурь. Небо, вода, морские бездны. И тут, как добрые леса и рощи наши, — изумрудная, волконскоит, кобальты зеленые.
Все, все, как в самой жизни.
Сверкали девственные белила ярче снега.
Вблизи чернее ночи — жженая слоновая кость.
Свет и мрак.
Репин посмотрел на Мусоргского. Он дремал. Тончайшее нежное сияние петербургской весны обволакивало еще живую плоть.
Пробили часы.
Живописец встрепенулся. Ему послышался грозный набат «Хованщины».
Предсмертный звон кремлевских соборных колоколов «Бориса Годунова».
«Мусорянин», так ласково называл он друга, ждет его слова. И он скажет.