На улице капель. По-весеннему пересвистываются синицы. Не слышно привычного шума, лес просыпается, но все еще молчит, как молчал всю зиму. Не слышно рева моторов, не гудят автобусы, не стучат поезда. Неизвестность и неподвижность зависла над людьми. Некоторые из них очень быстро догадывались, что всю жизнь занимались какой-то ерундой, что время, которое они тратили — уходило даром и не возвращалось. Они пытались выживать — нерешительно и бестолково, словно стыдились своего желания. Другие, наоборот, пытались, как говорят, «зажечь», осветить свое существование. Очень скоро Александр узнал, что в лесу действуют свои законы. Гаврила наблюдал за городом, а на заснеженных равнинах хозяйничала другая сила, неистовая и беспощадная. Все, кто уходил в деревню — купить, а чаще украсть или отобрать поросенка, корову, молока, сметаны, сыра, яиц — не возвращались. Иногда их находили — замерзшими в снегу, либо приезжали на санях сельчане, лопатами и колами скидывали на заснеженное шоссе разорванные и окоченевшие тела, около знака «Судуй» на краю города. Поговаривали, что возле деревень иногда видели женщину в плотно зашнурованном костюме — Александр верил этим слухам. Говорили, что в окрестностях бродит громадный шатун, медведь-людоед, и Саша знал, что это правда.
Александра мало интересовали проблемы других. Своих хватало с головой. Он снова пристрастился к чтению, пытался найти в старых книгах хотя бы краешек истины, читал много и взахлеб, но быстро разочаровывался и бросал — даже не на полдороги, а в самом начале, на первых страницах. Стоило ему прочитать в воспоминаниях Савенкова, что большинству революционеров террор нравится только ради самого террора, самого процесса — и он откладывал «Воспоминания террориста» в сторону. Дневники белых генералов тоже не блистали. Они, генералы — Корнилов, Колчак — даже не понимали, из-за чего разгорелась буча, как и для какого хрена поднялся народ; откуда такая ненависть; почему ее можно смыть только кровью. Письмена основателей и продолжателей коммунизма показались Александру полными лжи. Классовая борьба, красный террор — похоже, что Ленин и сам не понимал, о чем писал. Почему бы маленькому вождю пролетариата не говорить прямо, чего боялся этот гений смерти? Того, что не поймут? Того, что могут быть перегибы? О каких перегибах можно говорить? Объявляя войну одному классу, нужно хорошо представлять, что ты обрекаешь на смерть тысячи тысяч людей, мужчин, женщин, стариков и старух, младенцев, юных мальчиков-девочек… Не боялся об этом говорить Гитлер и его ближайший приспешник Геббельс. Чистота расы, мировое господство, тотальное уничтожение — эти люди уже понимали, о чем они говорят. Но двуличие сквозило и в их словах. Адольф то принимал церковь и христианские ценности в тридцать втором и отрекался от всего в тридцать шестом. Значит, они тоже сомневались, хотя шли верным путем, но все равно боялись, словно обычные люди, а не всесильные титаны. Они были мелки в своих желаниях, в своих возможностях, даже единственный, кто смел говорить прямо, Фридрих Вильгельм, даже он прятался за витиеватостью фраз, за звучными лозунгами. Выцепить из его писанины зерна рациональности оказалось не так уж просто. Злоба делает нас умнее — с этим Саша не спорил. Мораль бесполезна, а люди неравноправны с рождения — это известно давно. Но Александр чуть не надорвал живот, когда Фридрих Вильгельмович с умной миной принялся рассуждать о целях сверхчеловека. Борьба за власть? Ох ты боже мой, как все таки ограничен человек, как мелки его желания. Ничего более возвышенного, чем власть. Ничего более достойного власти. Но что это такое — власть? Управлять жизнями других, воздвигать себе пирамиды, иметь возможность вешать и расстреливать, издавать законы, писать о себе книги? Особенно Саше понравилась мысль о пирамидах. Вышедшие из лаборатории сверхчеловеки в мгновение ока создали чудо, затмевающее все пирамиды на свете. Мало того, что созданная за одну ночь башня оказалась выше Эвереста, она, к тому же, была видна из любой точки Судуйской области, и Александр даже не сомневался — из любой точки земного шара тоже… Нет, сверхчеловек сразу, с ходу перепрыгнул это недоразумение — власть, а о истинных целях и ценностях сверхлюдей пока никто не догадывался, не понимали, как орангутанги в вольере не понимают смысла проводимых над ними опытов…
Оставалось только выживать. И на краю города выживать не боялись. В окнах двухэтажного дома на краю города всегда было светло вечерами, играла музыка. В квартире Павина поставили рояль, Женя иногда играла, Наиль слушал. Они все-таки сошлись, можно сказать — схлестнулись, неистово и быстро, без всяких недомолвок, без косых взглядов со стороны, потому что татарин мог выстрелить, заметив любой посторонний взгляд. Иногда Наиль надевал лыжи, запрягал в маленькие сани собак, красноглазых «кавказцев», которых подобрал на улице, отправлялся в лес и приходил оттуда живой и невредимый, а главное — веселый.
— Двадцать два зайца, — гордо говорил он, указывая на ободранную добычу на санях.