— Дочь моя, — сказал он, — гордыня — твой всегдашний грех. И я полагаю, что не Левиафан внушает тебе этот грех, но что сама ты стала в душе своей Левиафаном. Все мысли твои лишь о том, чтобы возвыситься. Ты призываешь обратно бесов, что оставили тебя, ибо предпочитаешь, чтобы их было в тебе не четверо, но восемь! Молись же, молись о ниспослании тебе смирения!
— Стоит мне начать молиться о смирении, — опять спокойным тоном произнесла мать Иоанна, — как бесы во мне начинают бушевать. Для меня нет спасения, святой отче.
Ксендз в ужасе отшатнулся от решетки.
— После стольких дней совместных молитв, стольких дел смирения, стольких шагов по тернистой тропе истины ты опять вернулась к своим страшным, безнадежным речам. Совсем недавно и я говорил о себе то же самое, но теперь я этому не верю. Я силен, я могуч. Мать Иоанна, вскричал он вдруг громовым голосом, — подымись, воспрянь, следуй за мной!
Мать Иоанна, словно испугавшись его крика, съежилась, припала к полу, как собака, которую бранит хозяин. Вся она скорчилась, отползая, втягивая шею, пряча голову, и в позе ее было что-то покорное и раздражающее. Будь у отца Сурина в эту минуту палка в руке, он, кто знает, мог бы и ударить монахиню. Когда она отвела от него взгляд, от потерял терпение и в ярости угрожающе поднял руки.
— Женщина, — закричал он, — ты не желаешь идти со мною по пути, что я тебе указываю, ты упираешься тупо и злобно!
Мать Иоанна быстро, как кошка, разогнула спину, распрямилась и даже вскочила на ноги. Ростом она была так мала, что, стоя, едва возвышалась над коленопреклоненным отцом Суриным. Она приблизилась к решетке и, прижавшись лицом к деревянным брусьям, заговорила быстро и тихо:
— И что ж это за путь указываешь ты мне, отец? Куда он приведет меня, этот путь? Куда ты меня ведешь, старый хрыч? Ты хочешь одного — чтобы я успокоилась, овладела собой, стала тусклой, ничтожной, стала в точности такой, как все прочие монахини. Ну что ж, хорошо, я скажу: я сама, да, сама то и дело открываю душу мою, чтобы в нее входили бесы. Я не могу это тебе точно описать, но мне приходится как бы открывать дверцу в моей душе, чтобы они в меня вошли. О, если б ты сделал меня святой! Вот о чем я тоскую! Но ты, ты хочешь сделать меня подобной тысячам, тысячам людей, бесцельно блуждающим по свету! Хочешь сделать меня такой же, как все монахини, — как мой отец хотел сделать меня дочерью, матерью, женой, хочешь, чтобы я молилась утром, в полдень и вечером, чтобы ела фасоль с постным маслом, и так каждый день, каждый день. И что же ты сулишь мне за это? Спасение? Я не хочу такого спасения! Раз нельзя стать святой, лучше уж быть проклятой. Понимаешь ли ты, ксендз, ты, что так надо мною возносишься, понимаешь ли, какое это ужасное несчастье — невозможность быть святой? Подумай только — быть святой! Постигнуть все, пребывать в лоне господа, быть озаренной мудростью божьей, слиться со светом извечным — и в то же время остаться на земле, стоять на алтарях, среди роз, курильниц, свечей, возвращаться в молитве на уста всех людей, жить во всех молитвенных книгах! О, вот это жизнь, это жизнь вечная! А так! Лучше уж с бесами…
Под градом этих торопливых, резких, страстных слов отец Сурин мало-помалу отодвигался от решетки. На коленях отползал он от деревянной перегородки, будто опасаясь, что мать Иоанна заразит его или ранит бесстыжими своими речами; он прямо извивался на полу, с ужасом глядя на бледное лицо, прижавшееся к деревянным брусьям, и на руки с длинными пальцами, которые просунулись между нестругаными палками, и судорожно двигались, и тянулись к нему, будто хотели его схватить, хотели вцепиться в его сутану. От страха волосы у него встали дыбом.
— Во имя отца и сына! — перекрестился он и перекрестил мать Иоанну. Успокойся, дочь моя! — простонал он и снова подполз на коленях поближе к ней. — Подумай, что ты говоришь!
Мать Иоанна умолкла, закрыла глаза, опустила руки. Она тяжело дышала.
— Женщина, — заговорил отец Сурин, — очисть душу свою, жди прихода господа. Взгляни, сколь чудовищно перемешаны в ней грязь и цветы. Что указываю я тебе? Путь к святости. И что такое молитва, которой я тебя учу, смирение, которого я от тебя требую? Молчание, которое я тебе предписываю? Путь к святости! Можешь ли ты сомневаться, что все это суть тропинки, ведущие туда, ввысь, в чертоги небесные, которые, подобно вершинам горным, покрыты вечным снегом? О нет, мать Иоанна, перестань сетовать и роптать, не таков путь к блаженству, которого ты так жаждешь!
Он подполз к самой решетке и, протянув руки между брусьями, схватил руки матери Иоанны.
— О! — воскликнул он, тряся их. — Пробудись, душа моя! Я завладел тобой навек!
В этот миг за небольшим, довольно высоко расположенным чердачным оконцем раздался громкий смех. Ксендз и монахиня с испугом взглянули на окно, которое вдруг потемнело. Они увидела два лица, прижавшиеся к оконному стеклу. Хохотали эти два человека. Ксендз узнал лица Володковича и Одрына, искаженные гримасой смеха.