— Ох, отче Юзеф, — произнес он наконец, и хотя телом был великан, голос из его уст исходил тонкий и бессильный, — что ж это ты здесь натворил? Так-то ты преграждал дьяволу дорогу, отрезал ему отступление? Ныне, когда мы уже помолились вместе, когда ты немного успокоился, подумай, поразмысли! Запираться на чердаке наедине с бабой? А что люди на это скажут? Какие в самом монастыре толки пойдут?
— Я не виноват, — возразил ксендз Сурин, и в изменившемся его голосе слышалось отчаяние, — не знаю, что это было… Я ведь уже покорил сатану, но нет, видно, бог меня покинул.
— А теперь? — спросил провинциал.
— Теперь… — повторил ксендз Сурин и вдруг, ударяясь головой об стол, зарыдал.
Провинциал и ксендз Брым понимающе переглянулись. Ксендз Брым выпятил губы с особым свойственным ему выражением, словно говоря: «Все пропало!» но ксендз провинциал слегка усмехнулся и пожал плечами.
— Ума не приложу, что делать, — сказал он. — А ты как мыслишь, пан ксендз? — спросил он своего друга.
Старик снова пристально посмотрел на него.
— Я полагаю, что ксендзу Сурину надобно тотчас возвратиться в полоцкий монастырь.
— И я так полагаю, — молвил провинциал.
Ксендз Сурин подумал о своей бессолнечной келье и увидел мысленным взором кипу скучных богословских книг, нагроможденных на полочке под окном, осиротевших книг, и припомнил все, пережитое здесь, в Людыни. И почудилось ему, что он живет здесь уже давно, что комнатка в амбаре стала ему родной, что только здесь он и жил по-настоящему. Вспомнились ему улыбка сестры Малгожаты от Креста, ксендз Лактанциуш и ксендз Имбер, и золотистый свет осеннего солнца в малой трапезной, где он впервые увидел мать Иоанну, и улыбка Казюка, и его почтительно повисшие руки. Нет, не хотелось ему все это покидать — и в то же время он ощущал в себе действие бесовских сил, подобное непрестанному кружению крови в жилах. Ужас его положения явился ему во всей отвратительной своей наготе, и ему стало страшно. Он безумно страшился мира, который его окружал, мира, чьи просторы — о, счастье! — были свободны от бесов. Там, напротив, полно было ангелов, о которых говорил реб Ише, там кишели легионы непостижимых существ, чьим предводителем был могучий Митатрон, но к ним его проклятой и обреченной душе, истерзанной грешными желаниями, уже не было доступа.
— Я хотел добра, — начал он слабым, робким голосом, который постепенно становился уверенней, — только добра. Охваченный великим состраданием к матери Иоанне, я молил бога, чтобы он дал мне претерпеть муки, которые терпит она. За ее душу я предлагал свою душу и как бы открыл в своем сердце дверь демонам, что владели ею. Бог услыхал мою мольбу…
— Ты ходил к цадику, — вдруг, вовсе не к месту, заметил старик Брым и горестно покачал головой.
— И вот я на дне. De profundis clamavi…[22]
Провинциал кротко развел руками.
— Любезный отче, — сказал он, — не вздумай господу богу указывать. Пути его неисповедимы, и, быть может, твое несчастье это тропа к величайшему счастью…
— Ах, отец провинциал, — вздохнул ксендз Сурин со все возрастающим отчаянием, — не говори мне о величайшем счастье. Я от него так далеко будто стою где-то у моста и вижу на другой стороне мать Иоанну, исцеленную мною, всю осиянную солнцем. А я стою во тьме, под крылом нетопыря, погруженный во мрак ночной. И мост этот мне не пройти.
— Но ведь ты ее исцелил, — опять не к месту вставил ксендз Брым.
Провинциал нахмурил брови.
— Еще неизвестно, исцелил ли, неизвестно, — жестко сказал он. — Жизнь хвали после смерти, как день — после захода солнца, учит Священное писание. Пусть не мнит о себе…
— Что ж я могу мнить о себе? — простонал ксендз Сурин. — Отчаянию моему нет равного. В один миг разверзлась предо мною бездна. И ныне я ничего не вижу, одну лишь эту страшную бездну. Хожу с опаской, ступаю медленно, словно по узкой кладке. И ни о чем ином я не могу думать, лишь непрестанно думаю об этой ужасной пропасти, которая меня зовет, затягивает! О-о!..
— Отчаяние — грех супротив святого духа, — заметил ксендз Брым.
— Значит, еще один грех, — вскричал ксендз Сурин, ударяя ладонью по столу, — еще одно обвинение на суде над моей душой! О боже, боже!
Провинциал взял руку ксендза, так и оставшуюся на столе, и сердечно ее пожал.
— Брат Юзеф! — заговорил он потеплевшим голосом. — Возьми моих лошадей и возвращайся в Полоцк. Я останусь тут на день-другой у отца Брыма, и в монастырь мы сходим с ним вместе. А ты поезжай, брат Юзеф, поезжай сейчас же. Сама дорога успокоит тебя. Теперь осень, земля черная, грязь лошадям по брюхо, хотя сегодня уже заморозки были. Войдешь в свою келью, посидишь со своими книгами, и, бог даст, бесы один за другим покинут тебя, а нам оставят и тело твое и душу.
— Не так-то легко расстаются они со своей добычей! — хмуро заметил отец Брым.
Ксендз Сурин с испугом взглянул на провинциала; дрожа всем телом, он вскочил на ноги, попятился от стола, пока не очутился у стенки, и закричал: