Отца Сурина пробрала дрожь. Он вспомнил глаза матери Иоанны, устремленные на него, словно она хотела сообщить ему свою душу, и огромная, невыразимая жалость объяла его, рыдания сдавили горло, дыхание снова стало затрудненным. Он думал о любимой женщине. Неужто сатана опять завладеет этим нежным телом? Он содрогнулся, и любовь его вдруг стала огромной — больше мрака, больше скорби, больше сатаны.
— Я отойду, — молвил сатана, — с радостью отойду. Мне в женском теле куда приятней.
Кинжалы боли пронзили ксендзу Сурину сердце, ноги, желудок.
— Нет, не отходи, — шепнул он.
— Как это — не отходи? Напротив, вот я сейчас оставлю тебя, ты будешь свободен, чист, светел, спасен — как бишь вы там говорите? А мать Иоанна будет моею до скончания веков. Всегда.
— Останься, возьми меня.
— Ты еще не весь в моей власти. Ты еще молишься! Мне еще легко тебя оставить.
— Возьми меня всего.
— Предайся мне навсегда.
— Предаюсь тебе, — прошептал отец Сурин, чувствуя, что волосы поднимаются у него на голове, а лоб, щеки и спину заливает холодный пот.
— Что ж, возьму тебя, — молвил сатана и чуть опустился над ложем отца Сурина, — возьму тебя, только мне надобна печать.
— И никогда меня не оставишь? — с надеждой и отчаянием спросил ксендз Сурин у мрака.
— Никогда, — шепнул сатана страстно, как возлюбленная.
— И не возвратишься к матери Иоанне?
— Никогда, — еще более страстно подтвердил сатана.
— И мать Иоанна будет навсегда свободна от бесов?
— Навсегда, — раздалось в темноте.
— И будет спасена?
После этого вопроса черное облако, словно мягкий пух, обволокло тело отца Сурина, он откинул голову, будто в приливе страсти, и со всех сторон послышались ему голоса — они звучали в его ушах, в мозгу, в глазах. Голоса эти повторяли хором.
— Она будет святой, святой…
Покров мрака снова приподнялся, и сатана молвил:
— Это зависит лишь от тебя.
— Что я должен сделать? — с мукой спросил ксендз Сурин.
— Предайся мне навсегда, — сказал сатана.
— Что я должен сделать? — опять спросил Сурин, и голова у него закружилась. На него нахлынули вдруг воспоминания детства, запахло сеном, и он почувствовал, что этот запах сена ему дано услышать в последний раз в этой жизни и что к сладостному аромату, напоминавшему о давно ушедших временах, уже примешивается иной запах — о боже, какой душный, приторный, омерзительный!
— Не призывай бога! — приказал сатана.
— Что я должен сделать? — спросил ксендз в последний раз.
— Предайся мне навсегда, — повторил сатана и присел на край постели. В тот же миг ксендз Сурин ощутил под ногами холод пола.
— Топор помнишь? — тихо спросил лукавый.
— Помню! — с отчаянием ответил ксендз Сурин и вдруг увидел в воображении своем сверкающий предмет, прислоненный в сенях к чурбану для рубки дров. — Помню, — повторил он и встал на ноги.
Вытянув руки в темноту, он сделал несколько неуверенных шагов. С минуту двигался, как слепой, но потом почувствовал, что кто-то его поддерживает мощной рукой. Он пошел быстрее и, ощупью найдя дверь, переступил порог комнатки.
— Сюда-сюда-сюда, — тихо повторял сатана, осторожно направляя его шаги.
И ксендз Сурин в ночной тишине прошел через пустую корчму, и очутился в сенях, и нащупал топор; топор стоял на том же месте, что и несколько недель назад. Потом тихо скрипнула входная дверь, потом показался вход конюшни, черневший во мраке, там в ночной темноте фыркали кони. Топор срастался с рукой Сурина в надежное, ударяющее без промаха оружие. Он чувствовал, как кровь, кружа в его жилах, переливается в топорище и кружит в лезвии. Сатана все крепче поддерживал его тело и когтистыми лапами сжимал сердце. Назойливой мухой, неустанно описывающей круги, носилось над головой ксендза кем-то нашептываемое слово:
— Навсегда, навсегда, навсегда…
Еще до рассвета пан Хжонщевский соскочил с постели, на которой спал с сестрой Малгожатой. Женщину одолел глубокий сон, она лежала неподвижно, свесив руку с кровати. Хжонщевский разбудил слугу и велел потихоньку, никого не тревожа, вывести из конюшни лошадей да поживей впрячь в коляску, чтобы никто не заметил их отъезда из корчмы. Володкович спал рядом со слугой и, не чуя предательства, громко сопел и храпел; от него сильно несло кислым винным перегаром. Пан Хжонщевский с презрением покосился на спящего.
— Ослы, — пробурчал он, — что они себе воображают? Что я буду эту монашку повсюду возить за собой? Хватит ей этой ночи, — добавил он и, припомнив некоторые подробности, ухмыльнулся.
Слуга пошел в конюшню. Ворота были открыты. Торопясь из всех сил и стараясь не шуметь, он взнуздал лошадей, вывел их из конюшни и впряг в коляску. Его немного удивило, что в том углу конюшни, где на лежанке спали Казюк и Юрай, было что-то очень уж тихо. Правда, двигался он без шума, что ж тут дивиться, если они не проснулись.
А не храпели они, видать, потому, что устали от езды, да от водки, да от плясок; стало быть, спали крепко. Только почудилось ему, будто из того угла тянет чем-то противным, приторным. Лошади тоже всполошились, стригли ушами в ту сторону. Этот запах встревожил парня.