Он отправился в город. Пошел в бар, там вызвал кого-то сыграть в дротики да и стал кружки пива одну за другой выигрывать. Была там девица, он узнал в ней одноклассницу свою, только она его не признала. Пошли к ней домой. Она постарела сильнее его. Попробовал он увидеть в той, что была, ту, какой она могла стать, но углядел лишь ее. Они поели сыра и крекеров, что нашлись по шкафам, и ей нравилось с ним почти что угодно из того, что можно придумать в сексе, чем они и занимались несколько часов, хоть кожа у нее была плоха, сама она – пьяна и так эмоционально запутана, что он перестал обращать внимание. Утром света натекло достаточно, чтобы увидеть всю грязь. В доме у нее пахло, как внутри тела.
– Ты что же, и позавтракать меня не сводишь? – спросила она.
Он ответил поначалу:
– Свожу-свожу. Куда хочешь свожу. Я тебя в такие места свожу, где ты не была ни разу, – но потом сунул руки в карманы, просто подержаться за наличные, а там – пусто, пригоршня праха, и в сапогах, и в фуражке. И он пошел в коридор, а сердце-то мечется, и уставился на мошню, пожелал, чтоб заговорила та, но уста молчали. Стал их драть мошне, пока не разомкнулись. И тогда приложил он свой рот к ее рту, хоть его и воротило от этого, как ни от чего на свете, – больше даже, чем от девицы и ее изъязвленной кожи, а до нее – от ведьмы, больше, чем от любой войны, какую он знал или о какой слыхал, и даже от всего, что его мать могла сделать или сказать, и неважно, что она вообще сделала или сказала, или от любой мысли, что возникала у него или что пытался он не думать. Не было никогда ничего столь же чудовищного, как приложиться ртом ко рту, а там – ничего. Господи, а собаки, а что же собаки, молчат они, такие синие, такие громадные, с глазами своими и со всем в мире, яростным, осоловелым, непостижимым. Никогда-то не приходят нас они спасать, даже если мы этого не заслуживаем.