—
Рикки Дюкорне
ЗЕЛЕНЫЙ ВОЗДУХ
Дания. «Девочка со спичками» Ханса Кристиана Андерсена
Некогда ценилась, а теперь прозябает в выдвижном ящике — одном из многих в этом кедровом комоде. Тот стоит под окном, закрытом от дня снаружи. От взломщиков его охраняет песик.
Ровно двенадцать месяцев назад они вместе измерили его бальную залу: 666 шагов в одну сторону, 666 — в другую. Тогда они процветали: еблись и тратили. Его поцелуи отдавали сладким табаком, а после того, как он дарил ей наслаждение, ее соки на вкус тоже были как табак.
У нее в кармане коробок спичек — артефакт той поры, когда лишь она — или она так полагала — зажигала ему сигару. Теперь же, пав жертвой его ожесточенной политики, она вздыхает весь день до вечера и долгую ночь напролет, стараясь постичь его ум грабителя, причины, по которым ее ритуально инкубировали. Сна нет, и все время на свете она может припоминать те сомнение и злобу, что так часто затуманивали его взор, — им она некогда подбирала тысячи оправданий.
«Любовь моя! — с ужасом вспоминает она свою настойчивую просьбу. — Взгляни же на меня по-доброму!»
Но он равнодушен, по виду — недоволен жареной дичью, ее неуклюжими попытками завязать беседу, цепкостью ее нежности.
В ее обществе он вскипает от нетерпения, если не смертельно устал. Она считает, что если кто-то стремится к мирам по ту сторону луны, супруг ее избрал прочно под нею жить и держать на своих плечах тень этой планеты. Наверняка это и разъело его ум, затемнило расположение духа. Однако в кабинках шлюх он митингует, хохот его раскатывается по улицам градом. Вырядившись как на охоту, он наслаждается в неведомых местах, а она едва держит на себе бремя множества его необъяснимых отлучек. И все равно упорствует в своем недомыслии.
«Улыбнись мне, возлюбленный», — умоляет она и навязывает ему персики, самую спелую фигу. Глаза его вспыхивают злостью, его хмыканье испытывает ее добродетель. С неподдельной тоской смотрит она, как его прелестная рука оглаживает бородку. Когда в последний раз он ее целовал — жестоко прикусил ей язык. У нее кровь заливает подбородок, а он изгоняет ее из их постели, тащит бьющуюся к кедровому комоду, хоть она и кричит: «Нет! Нет! Ибо я не старая карга! Но в пылу юности! Даже жучки! — визжит она, — свободно бродят повсюду! Ничтожные слизни! Сухостои! Погонщики верблюдов! Даже змеи прокладывают себе путь под солнцем, в прохладе зари!»
В ту первую ночь, взаперти, она замечает, как снаружи на улицах стихает гам, а затем и прекращается вовсе. Орошенные кровью, прочие в комоде молчат. Заглушены их всхлипы, их лающие языки. Зима горька; никто не упомнит таких холодов! Уловив дуновенье дымка от кофейных костерков торговца, она чиркает спичкой. Мир на миг становится добрее.
В этом ящике ей преподан последний урок: натура ее — смиренная, щедрая и добрая — не обеспечивает интереса или сострадания. У нее одна надежда: ее кошмарное состояние может обернуться какой-нибудь непредвиденной удачей. Из этого что-то может получиться; неисповедимы пути мира. Что-то… осмелится ли она вообразить! Чудное. (Так и песик сказал, воздев повыше хвостик, глаза что два блюдца, в каждом по яйцу с черным желтком. «Погоди! Погоди! Что-то чудное грядет!»)
Только в ящике все и могло закончиться, ибо в нем и началось. Вернее, если совсем точно, там наткнулась она на артефакты, что вынудили ее призадуматься: что-то и впрямь происходит — и не только у нее в голове, учтите! Что свадьба, так в новинку! Едва-едва! Тело предыдущей жены еще не остыло! — было фикцией. И ящик — как все, что принадлежит мужьям, — был строгим табу. Как и его карманы, хранившие мелкое серебро и ключи: табу! Но потом однажды, с приятностью погрузившись в невинность своей супружеской работы, когда весь дом был затоплен светом, она почуяла, как ее влечет к тому самому ящику, в коем ныне она прозябает.
А все песик, понимаете, прежде вечно столь необъяснимо тихий, — вдруг поднял такой лай во всю глотку, все звал и звал ее: «Иди погляди!» Упорствовал: «Иди! Сюда! Погляди-ка!» Тут-то оно и происходит.