Она подходит к комоду, а сердце колотится, не только из-за того, что ее грядущее деянье запрещено, а и потому, что обнаруженное ею все изменит.
Коробка золотых колец. Его острые карандаши и ручки. Мелкие латунные инструменты, с которыми он ориентируется на улицах. Коробок спичек — его она машинально кладет в карман. И еще находит палочки, чтобы его воротнички стояли жестко. (Поразительно, до чего стариком он подымается по утрам, страдая опустошением рассудка, как будто ночью своими глазами видел весь ужас мира, а то и сам в нем участвовал, просто-напросто заходит в душ, в свою гардеробную и тем преобразуется в принца. Яркоглазый, встает из-за стола по утрам с мускулистой львиной грацией, услаждая ее разум томленьем на весь день, а солнце меж тем восходит и опускается в небесах, что все глубже.)
Ах? Но что это может быть? В недрах ящика она отыскивает две книжечки, уже расклеились и перемотаны бечевкой. «Ты нашла нас! — щебечут они так пронзительно, что она вздрагивает. — Самое время! Самое время!» Взмахнув обложками, они влетают прямо ей в руки. И песик гарцует на задних лапах — и тоже восклицает: «Самое Время! Самое Время!» Развязать бечевку очень трудно, так у нее трясутся руки.
Первая книжечка — та, что сверху, — ей знакома. В ней — имя корабля, на котором они вместе плыли в краткий медовый месяц, города, в которых побывали, Пиза, Помпеи… названия отелей, список садов, музеев — и она вспоминает все далекие места, где казалось, будто они безумно влюблены друг в друга, хотя… Все написано его толстым пером и чернилами, черными, как деготь. Но вот вторая книжечка аж дрожит от такого нетерпения под первой, что она должна обратиться к ней немедля. В этой книжке — грезы ее супруга, и книжка эта тычется ей в сердце и ярится в нем.
Там не одна греза, там сколько угодно грез — об Э. Э в зеленом платье — вот как греза начинается, Э в зеленом платье смеется. Э, вот зеленое платье вздернуто и ноги голые, жопа голая, а он, фантазер, сиречь ее супруг, ебет Э, ебет Э в пизду, Э в жопу; Э голая на зеленой тахте в зеленой комнате — почему все зеленое? Как ее собственная жуткая ревность может выкрасить грезу, о которой она ничего не знала? Как такое может быть: этот ядовитый воздух, этот зеленый воздух, которым она вынуждена дышать, потому что другого нет, — главный цвет этой грезы?
В грезе Э говорит: «Я тебя выебу до слез». Но плачет тут она, преданная.
Снаружи идет снег. У нее осталась только одна спичка, и она решает оставить ее на потом. Полумертвая от холода, а его грезы скребутся у нее в уме хорьками; не оставят ее в покое.
Он ебет женщину еле знакомую, бледную женщину с карими глазами в золотую крапинку. Да. Как же пленительны женщины — она способна это оценить — во всем своем многообразии. Золотые крапины, белый лоб ее гладок, как страусово яйцо. И груди ее тоже, тяжелые и белые. В женщине она признает ту, которой предложила отличную чашечку чаю, во время оно не так давно, когда жила она во благодати и свободно бродила по комнатам, коих ныне достичь невозможно. Эту женщину, которую она так ярко помнит, он ебет в борделе, что в путанице катакомб под Пизанской башней, а то и в Помпее, потому что вокруг них падает пепел. Он им давится. Она им давится.
Грезы ее мужа — все о ебле. Он ебет собственных сыновей: того, кто хром, колченогого сына, спотыкающегося. «Я не больно? — спрашивает он в этой грезе. — Тебе не больно?» — добивается он, грезя. Но сыновья не отвечают. В грезе место им — в молчании.
Развертывается год, сведенный к буквам алфавита и краскам того, что грезится: черный пепел, белое тело, зеленая погода в комнате. В последней записи его ебет кто-то кошмарное; он понятия не имеет, кто именно. Без цвета и буквы она — тень, грязная, как смерть, тяжко наваливается на него. «Саван?» Не понимает он. Все это время ебся под сенью смерти? Неужто все так просто?
Такая холодина, что мочи нет, и она вынуждена зажечь последнюю спичку. Ее жар и ясность дарят ей мгновенье надежды — тут же прерванное и поглощенное. Обняв себя за колени, она впадает в собственную грезу — эта, как и все у нее нынче, нисходит пагубным явленьем из некой смертоносной галактики.
В грезе ее они стоят вместе на обочине проселочной дороги, почему-то знакомой. В канаве установили киноэкран, и Э — та Э, что в зеленом платье, — управляет проектором, показывает какой-то снафф. Образы размазаны по экрану грязной водой.
Ей хочется отвернуться, но он заставляет ее смотреть, завел руки ей за спину и держит запястья, будто необъяснимо его любовная игра обернулась вдруг жестокой. Голова и глаза у нее тоже обездвижены, и отвести взгляд она не может, вечно будет вынуждена смотреть на то, что хочешь не хочешь, а смотришь, все, что он видел в тех жутких своих грезах из ночи в ночь.
Снаружи на зимних улицах туда-сюда ходят люди, домой, с колесами желтого сыра и многокрасочными фруктами, что привозят издалека. Она слышит, как кричат зеленщики, и ее затопляет тоской — она воображает, каково было б вгрызться в красный плод, только что сорванный с ветки и переполненный соком.