Читаем Мать Печора полностью

И в старую пору жили среди простого народ стоящие люди. Иной человек проживет свой век — на земле словно светлое чудо свершится. А умер он — не сохранились его слова, думы его развеялись по ветру, слезы смешались с землей да водой. Нынче мимо даровитого человека не пройдут, всякий талант у нас, в Стране Советской, найдет себе дорогу. А в ту темную пору, еще когда я в Лабожском жила в работницах, знала я там одну женщину из Виски лет сорока, Прасковью Яковлевну Дитятеву. В Нижнепечорье ее все знали. Красивая, умная, она среди других выделялась, как лебедь среди уток. Про все, что есть на земле: про людей и про зверей, про моря и вольный ветер да вольную жизнь, — про все были у ней свои заветные, самородные думы, свои сердечные слова.

За ее красоту, да за то, что она рассказывала, будто кистью писала, Прасковью прозвали Живопиской. Дивились люди, какой находчивой она была в ответах, рассудительной в речах.

Дивиться они дивились, да что с того? Умный-то задумается, а глупый усмехнется да мимо пройдет; бедный послушает да промолчит, богатый за вольные слова пригрозит да огрубит. Так весь талант Прасковьи будто на ветер ушел: заветные думы к жизни путь не пробили и делом не процвели.

Октябрь, будто высокий вал, Прасковью на самый гребень поднял. Выбрали ее нижнепечорцы в депутаты. Ездила она не один раз на съезды в Тельвиску: вчерашняя батрачка училась управлять государством. Помогала Прасковья, как умела, Советской власти своим красным словом: когда руки кулакам укорачивали, бедноту сплачивали в одну семью, когда всю жизнь на Печоре по советскому пути направляли, сослужили ее слова да сказы свою пользу, была она хорошим агитатором.

Жалко, что Прасковья Яковлевна вскоре умерла. Только-только пришло время горе на радость сменить, а тут и веку конец.


Слушать былины и я слушала, а перенимать их не перенимала. Былины казались мне стариковским делом, а для себя я песни выбирала. Коли печаль на душе лежит — беру проголосную песню: та скорей слезы добывает. Затянешь — слова унывные, голос тоже, сердце заноет, и слеза покатится. В которой песне горе поминается, ту и хватаешь:

С горя ноженьки меня не носят,Очи на свет не глядят.Понесите-ка меня, ноги резвы,По матушке меня по земле.Поглядите-ко, мои очи ясны,Вы на вольный белый свет.

Слово-то в песне было, а только по матушке земле недалеко уйдешь все на одном месте топчешься; и глядеть немного доводилось: из-под руки на солнышко посмотришь — вот только и свету видишь.

День по дню да ночь по ночи время все вперед идет. Через год родилась у меня дочь. Назвала я ее Дуней, Хлопот опять прибавилось. Дети копятся, а муж все не моложе, а старей, да и у самой здоровье портится. Сама себя наругаешь и наплачешься.

Только никто не видел моих слез, никто не слышал причитаний. Все носила в своей душе. Поплачешь во хлеве, а в избу заходишь — норовишь, чтобы слезу люди не заметили. И муж-то не заметит, не то что чужие люди. Нарочно уйдешь к ребятам, возишься с ними, торопишься, будто что-то делаешь, так и обойдется. Сядешь к Дуниной зыбке, качаешь да поешь:

Дуня ходит по полу,Кунья шуба до полу,Руса коса до пят,Красна девица до гряд.Уж ты, ягодка красна,Земляничка хороша,Ты на горочке росла,Против солнышка цвела.

В праздник до обеда надо бы переодеться, а я с ребятами провожусь, не до того мне. После обеда переоденусь, а муж ворчит:

— Ну, это уж не для меня срядилась. До обеда жена перед мужем наряжается, а после обеда — перед другом.

А я и скажу:

— По вечеру бела Пастухова жена. Когда переоболокусь, тогда и ладно.

Вздохнет муж и скажет:

— Осподи, осподи, убей того до смерти, у кого денег много да женка умна.

Так все шуткой и возьмется. Людям-то кажется, что мы и ладно живем. Они смотрят, что наверху видно, а никто не знает, что в мыслях есть. Все еще завидовали, что мы хорошо живем с мужем.

— Молодые, — говорят, — так не живут, как вы с Фомой. Живешь у стара, да песни поешь.

И никто меня не осуждал больше. Брат Алексей говаривал:

— С одной стороны, мы тебя губили. А теперь ты сама себя в руки взяла, живешь не хуже людей. Тебе ладно, и нам хорошо.

Брат Константин, тот больше всех радовался, что я живу хорошо. Он за годы войны больше других горя хватил. После революции он вернулся в Голубково. Скажет что — его слушают. Фома — старик, а и то его слушал.

8

В ту пору, в девятьсот двадцать пятом году, кулаки снова в силу пошли, снова ожили. И рыбу опять скупать стали, и пушнину. Снова ижемские купцы в Оксине свою торговлю открыли. Никифор и Петр Сумароковы тоже покупать да продавать стали. Муж и рыбу им сдавал и песцов сбывал.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище

Настоящее издание посвящено малоизученной теме – истории Строгановского Императорского художественно-промышленного училища в период с 1896 по 1917 г. и его последнему директору – академику Н.В. Глобе, эмигрировавшему из советской России в 1925 г. В сборник вошли статьи отечественных и зарубежных исследователей, рассматривающие личность Н. Глобы в широком контексте художественной жизни предреволюционной и послереволюционной России, а также русской эмиграции. Большинство материалов, архивных документов и фактов представлено и проанализировано впервые.Для искусствоведов, художников, преподавателей и историков отечественной культуры, для широкого круга читателей.

Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев

Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное