Щурился он, только когда должен был что-то немедленно предпринять, когда дерзал и распахивал, выкатывал шальные от таланта глаза, в точности как у Гугла, героя-человечка с комиксов 1920-х годов, непрестанно влетавшего в идиотские ситуации из-за бешеной лошади Спарки. В гуглиных глазах Барни заключалась вся соль: невозможно хоть в чем-то отказать человеку с такими глазами. И дело не столько в юродивости Барни, сколько в простой опасливости, которую он в вас вызывал своей манерой говорить, своим голосом. Другой такой не сыщешь. Он выслушивал вопрос, и если таковой был недостоин его умственных усилий, туда-сюда по-птичьи поворачивал шею, выкатывал зенки – и начинал орать. А если не собирался отвечать, то в лучшем случае фыркал. Если же вопрос его задевал, он снисходил к собеседнику и отвечал по делу.
Барни был помешан на казачестве и на кино, вечерами мчался – и Макса тащил за собой на лекции по истории кинематографии в Художественный колледж. На каждом шагу цитировал фильмы, особенно любил «Мальтийский сокол»: «Из чего сделана эта птичка? – Из того же, из чего сделаны все мечты».
Согласно
Максим посмеивался в ответ и пересказывал Вике россказни Барни.
– А что? Все возможно. У нас в Питере тоже, говорят, в Михайловском замке масоны заседают… – пожимала Вика плечами.
Остроумная и искренняя, Вика влекла его.
– А что в этой математике? Почему ты ею занимаешься?
– Я занимался. Сейчас нет.
– Но ты полжизни на нее потратил?
– Верно.
– Так что в ней такого? Зачем такие мучения?
– Почему мучения? Математика может доставить человеку одно из наивысших наслаждений, которые только есть у Бога.
– Да ну? А ты под кокаином когда-нибудь трахался?
Крыть было нечем.
Еще в пиццерии работал темноликий коротышка Кларк с пугливым воровским лицом, сухожильный тихоня, к которому по каким-то делам забегали проститутки, торчавшие на углу
Все-таки не пить было сложно. Особенно нелегко было смотреть на пьяниц, которые случались время от времени в пиццерии. Смесь зависти и отвращения наполняла тогда Максима, и он старался поскорей умчаться на доставку и не видеть больше, как бородатый гуляка вскидывает вверх руку, развязно требуя от Барни очередной кувшин вина.
Вдобавок в Сан-Франциско Макса одолевали воспоминания о юности, давно отмершие. Они ссыпались в него без сожаления, взахлеб летели сквозь переносицу и гортань, как однажды пролетел весь ночной город – роем трассирующего неона: созвездия взорвали ребра и там застряли. Тогда они с Барни обкурились, и он сдуру сел за руль, умчался за город к океану, заснул на пляже, на холодном песке, а на рассвете чайка реяла над ним недвижно… Он вспоминал, как мать звала его из окна, когда он играл во дворе, и он всегда пугался ее крика, хотя она всего лишь звала его обедать. Он думал об отце и никак не мог вспомнить, каким тот был в его детстве. Где был отец, когда Максу было четыре-пять лет?
Приходил на свою смену в пиццерию и Чен, который устроил сюда Максима.
Старик-китаец работал по шестнадцать часов в сутки, в пяти местах. Они возвращались домой, в Ричмонд, вместе. Чен был добрый, разговорчивый, вечно угощал вкусностями, которые прихватывал с предыдущей смены – из кухни одного из китайских ресторанов на
Джорсона, случалось, Максим встречал у океана, во время утренней пробежки в