так любили потолковать между собой приятели, и все как один пришли к нему отметить рождение Николы, все радовались за Орела и его семью, вот и его Албена оказалась нормальной бабой, Орел как-то хвастался: моя жена ни о чем меня не спрашивает, не расспрашивает, знает только то, что я сам ей скажу, и приятели, переглянувшись, снова высказали ему свою белую зависть из-за Албены: редко человеку повезет встретить такую женщину, ведь все они, до одной, просто дуры, наверное, поэтому их семьи так часто распадались, потому что приятелям Орела вовсе не нравилось, когда жены лезли в их дела с расспросами, да и дети тоже, пока не подросли, им и не нужно ничего знать, а вот если потом будут, дай Бог, живы и здоровы и можно будет всерьез рассчитывать на них, вот тогда их стоит подключать к бизнесу, но чаще всего детей просто отправляли учиться за границу, а там пусть возвращаются и делают, что хотят, так что твой сын, сын твой пусть будет похож на тебя, говорили они, хлопая Орела по плечам, и чокались за его здоровье.
Сейчас малыш сидел на полу, он не мог смириться с отсутствием своей матери, смириться со своей судьбой, но Жене все же удалось снова взять его на руки, она прошла с ним через какие-то комнаты, в которых пахло еще отвратительнее и было темно, и в конце концов положила его в какую-то кроватку, всю в решетках, металлическую, но не его, эта была твердой и холодной, пахло чистотой, но совсем не так, как пахли чистые простыни дома, он был заброшен в эти чужие, неродные запахи и хотел убежать, но решетки не пускали, и тогда, цепляясь за них, он встал на ножки и начал трясти кровать, которая была на колесиках, он тряс ее так яростно, что кроватка, оттолкнувшись от стены, выехала на середину комнаты, он не знал, как ему позвать свою мать, еще не знал этого слова, а плакал о ней так, как не плакал бы перед лицом смертельной опасности, плакал так, как никогда в своей жизни не станет плакать о ком-то другом, даже о себе. В его горле возникала какая-то боль, он не мог перевести дух, в глазах щипало, голос прерывался, но плач постепенно затихал, становился спорадическим, всхлипы звучали все реже и реже. Отпустив металлическую решетку, Никола сел в кроватке, все тело болело от долгого плача, в горле ощущалось жжение, режущая боль, и тогда он понял — он остался один, один навсегда, осознал это в восьмимесячном возрасте, не зная вообще таких слов, как «мать», «одиночество», «боль», он уже не сидел, а лег на бок, захватив в рот большой палец, и сосал его, потому что всегда так засыпал еще дома, это напоминало ему о матери, мама оставила его чужой женщине и ушла, содрав с него кожу, оставила ободранного, беспомощного, одного в этих яслях, одного в целой вселенной, совсем-совсем одного, а ведь он еще не был знаком с этим миром, не понимал его, не знал даже его слов. Густой мрак заброшенности, одиночества и безмолвия становился столь густым, что его можно было резать ножом, и этим же ножом кто-то неведомый отрезал половину его сердца в этот его первый день в яслях, когда он сосал свой палец, еще сохранявший запах матери, когда мечтал, как она вот-вот появится, возьмет на руки и заберет с собой, а он притихнет у нее на груди и заснет по-настоящему, как обычно, кто-то сумел в эти несколько минут вырезать половину его сердца и забросить в бесконечность — в эти несколько минут, когда он еще вздрагивал от постепенно затихающих всхлипов, в эти несколько минут, пока он сосал свой палец и засыпал, безжалостно, зверски разодранный на куски.