- Видишь ли, - отвечал Стирфорт, - в светском обществе человеку внушают, что чтить личные интересы, исполнять собственные желания - это эгоизм, то есть самый страшный грех, какой только можно представить, а мне не хотелось грешить (не из страха - из гордости), к тому же, в сущности, у меня и не было никаких особенных желаний; после школьных впечатлений никакое понятие о счастье просто не укладывалось в моей голове ( - Альбин оживилась и закивала - ); всякое новое место вызывало во мне единственный вопрос: "здесь опасно?", и если ответ был отрицательным, претензии исчерпывались. Ввиду всего этого мне было чертовски отрадно только тем и заниматься, что исполнять чужие желания и считать себя если не хорошим, то уж точно не плохим человеком.
Тут Полина попыталась выразить то, что, возможно, волновало Альбин:
- Однако, для женщины такой источник морального удовлетворения невозможен. Женщина, исполняющая все чужие прихоти, теряет уважение людей.
- Я знаю, что это очень модно сейчас - затевать дебаты на тему различий полов, но, лично я не имею к этой теме никакого интереса...
- Да что говорить о женщинах! - остервенело вскричала Альбин, - Это низкие твари, для которых мужчины всегда были и будут лишь средством утоления похоти!
У меня мелькнуло желание возразить, но кто лучше знает женщин, чем одна из них?...
В предгорье проводник и кормилица простились с нами, получив щедрое вознаграждение.
XXIII
Наконец-то мир камней остался вдали; зелёная цветущая луговина встретила нас ароматом трав, щебетом птиц, жужжанием пчёл и стрекотанием кузнечиков. Я сбежал с дороги и нырнул в заросли душистого подмарника, дрока, злаков, маков, колокольчиков, распластался, растянулся по земле, счастливо, как ребёнок, хохоча к недоумению моих друзей-байронистов.
- Вот бесноватый, - процедила главная из них, а её друг заступился:
- Нет ничего странного в любви к траве. Говорят, её можно сушить, и тогда из неё получается оригинальная подстилка. Крестьяне набивают ею целые специальные сараи.
- Сеновалы! Сено! - закричал я по-русски, - Травушка!
- Мне случалось ночевать в таких.
- И как?
- Одиночку - скверно.
- Но это ведь не в твоих правилах.
- Увы, не везде найдёшь подходящую компанию... Вытащите уже его оттуда. Мне не терпится взять ближайшую корчму.
Я вскочил и бросился к разбойнице:
- Вы снова задумали грабёж!!?
- Нет. У нас ещё есть деньги. Просто пообедаем по-людски.
Бредя до ближайшего городка, я вспоминал разговор британцев о сеновале и догадывался, что Джеймс - не первая любовь Альбин, и, может быть, это его язвит, хотя он по обычаю скрывает раздражение и даже кажется весёлым...
Засев в закутке простой, но радушной таверны, мы наелись до отвала и стали планировать дальнейшие продвижения. Я был зачислен слушателем в берлинский университет и предлагал податься в Германию. Альбин звала нас всех (особенно Джеймса) в Грецию. Сам Стирфорт говорил, что подумывает о возвращении на родину - ненадолго, с матерью проститься, а там хоть на Луну. Полина, разумеется, приглашала в Париж, обещала, что её отец примет нас с радостью, расскажет и покажет много всего чудесного. Мы выбрали последний вариант: Франция одинаково недалека от Англии и от Германии, а в Греции нас никто не ждёт с хлебом-солью.
Часть вторая
I
"Наконец-то я встретил душу старше, чем моя. Ему неполных двадцать пять, и он прекрасен, как мгновенная смерть. Солнце Средиземноморья не первый месяц борется с белизной его кожи, а в его чёрные волосы вплелось немало лунных нитей - по затылку; их почти не видно, потому что он забирает назад пряди с висков.
Его глаза горят синим огнём в раскосых гунно-угорских разрезах. Он говорит, что у него в них спрятаны увеличительные и уменьшительные стёкла и при желании он может разглядеть, как свою ладонь, жаворонка в небе или маковое зёрнышко на земле с высоты своего роста.
У него светлое греческое имя. Он называет себя пацифистом и монархистом; рассказывает, как хорошо его принимали в Истанбуле, какой приятный человек султан... Он часто говорит, однако: "мой народ, мой лес, моя река, мой город". Ещё он говорит: "Я больше не могу читать. Я не помню, в какой руке держать перо". Он не знает ни одной моей строчки...
Он чувственник - и аскет. Он набожен, как целое аббатство, но от всех на свете ортодоксий он дальше самого закоренелого атеиста; мне не доводилось слышать ереси пленительней. Она проста и так ужасна, что я слушаю его на грани обморока. Я молю его не говорить со мной о Боге - он не слышит. Он зовёт меня и в свою веру, и в свой город, выросший среди лесов на древней скале, опоясанной и прошитой потоками. Я отвечаю: "Нам не по пути. Я должен дать свободу Греции", а сам давно готов нарушить всё клятвы ради одного дня с ним или убить его и вместе с ним соблазн, сильней которого не может быть".