Казаков убивали в чужих краях часто, и всегда их заочно отпевали в родной станице. На видном месте стоял в Псекупской христианский храм, у большой дороги. Всяк проезжающий мимо казак осенял себя крестом и спешил жить дальше, веруя и надеясь на удачу и счастливую судьбу. Церковь была деревянная, срубленная из молодого дуба, самого ходового строительного материала в станице. Воздвигли ее быстро, не так, как строили в черноморских и предгорных линейных станицах, где пользовались кирпичом и добавляли в известковый раствор яичный желток. Там огромные соборы росли вверх медленно, храмовый яичный налог квартал за кварталом обходил станицу и ближние хутора. Зато и поныне стоят они, как красные крепости, и еще долго будут хранить старину. С тех пор как в двадцать седьмом году церковь в Псекупской сгорела, православные обряды стало справлять хлопотно, службу справляли то в одной, то в другой хате, на свой толк и лад.
Ульяна несколько дней вопила по убитому на войне мужу и, откричавшись, повела свой счет до первого поминания, до второго, в свой срок готовилась и годовину отметить. «Для меня Матвий живой был до миколина дня, — сказала она мужниной родне, — так я и запечатаю». Знали золовки ее характер и спорить не стали: вдовье, мол, дело, когда мужа поминать и назначать гостеванье за скорбным столом.
Исполнить прощальный обряд Ульяна пригласила на сороковой день бабу Томильчиху. Ее она знала давно как светлую тихую старушку. Все церковные законы та верно блюла, помнила старину. Такая не будет после сплетничать, если что выйдет по трудному военному времени не так, а все сделает честь по чести.
Старушка несла от речки ведра с водой на коромысле. Несколько платков намотала на голову, бурки теплые сберегала от грязи глубокими галошами и под тяжестью двух полных ведер воды гнулась чуть ли не до земли. Ульяна подошла сбоку, тронула бабкино коромысло:
— Хведоровна, я до вас хочу побалакать.
Томильчиха, обернувшись, показала клочок старого лица — нос и рубцы под ним, где должны быть губы, — и закивала куталом платков: признала, мол, соседку, слушает. Ульяна сняла с бабушкиной спины тяжелое коромысло, глянула вниз, можно ли поставить ведра на землю. Грязь под ногами была глубокая, глинистое скользкое месиво — до апреля, до настоящего тепла будет теперь Холодный переулок таким. Нельзя ставить чистые ведра в такую грязноту, и Ульяна перекинула коромысло на свои плечи.
— Пойдемте, Хведоровна, до вас, я донесу воду.
Так они и шли по слякотному переулку — Ульяна с коромыслом и ведрами, бабушка порожней. Дорогой они обговорили все, и Томильчиха согласилась прийти в ее хату и там сотворить священную справу.
— Я не самоправна одна спивать: не божественна, — сказала она. — Могу только по божьим книгам прочитать. А своих дома не осталось — все поотдавала. То те просят, то другие. Думаю, нехай божье слово ходит по людям.
— У меня Ювангиле есть. Далеко заховано, так найду ж, не беспокойтесь, Хведоровна. А с собою певчих не ведите.
— Ну, тогда годи, — блеснула бабушка глазами из-под платков. — Пашенички не забудь приготовить мисочку.
— Где же достать? Кукурузу посыплю в святой угол…
Ульяне плохо спалось в канун отпевания. Думы теснились одна другой горше, и все спрашивала она себя, чем провинилась перед людьми и богом, за что ей покара такая? И, перебирая свой бабий век, где всякое бывало — и матусю с татусей схоронила, и двух братусек, и двух сестриц, и деточек троих, — она как в глухую стену толкнулась, когда к убитому Матвею думой приблизилась.
Теперь и захотела б, да не могла не вспомнить подробности из рассказа того раненого красноармейца о смертном часе Матвея.
…Под Крамаренку немцы вторую мину бросили, ничего от живого человека не оставили. Матвей скинул пробитую железную каску на землю и рану свою руками накрыл, сам все про шапку спрашивал. Но почему-то не текла с головы кровь, странное было ранение… Иван Терещенко, счастливо уцелевший от немецких мин, опять надел Матвею каску, просунул свой ремень под его ремень и такой солдатской связкой понес на спине. Возле какого-то сарая опустил на землю, оглянулся: немцы бегут к ним. Отскочил от Матвея — дай самому бог ноги… А тут снаряд прямо по сараю — дым, куча соломы горит на том месте, где Матвей остался лежать…
Такие слова взяли от попутчика в тот миколин день ее товарки. Сама она головой тогда заморочилась, трясло всю, и разум мутился, слова прыгали. Откуда взялись? Куда попадут? Не угадать… Снова хотелось кричать и возносить кулаки: «Нехай наши слезы не падают на землю, а немецких ворогов жгут!.. И пожгут!.. Всех повыжгут…»