Ночью проснулся от холода, с преступно ясной головой и, унимая колотун, пустился в присядку вокруг столбика для сетки. Многосуставчатый кристальный механизм мыслительного припадка бежал у него в голове с легким звоном…
– Но опять же все это мелкие черточки, все это ничтожно по сравнению с тем трагическим замыслом, что незримо овладел верхними слоями и нынче спускается в видимые нижние. Да – слишком просто, чтобы быть правдой. Ага, ага, снова получается, что если бы не Бог, я б давно уж удавился. И все-таки, как это неподъемно сложно. Тут словно бы – как ни просто – упираешься в ответственность самосознания. Здесь нет и духа скорби – куда подевалась империя, и все такое. Не в материальной составляющей дело, а в том, что незримая природа Родины терпит фиаско раз за разом, подобно футбольной нашей сборной… Речь идет не об умалении царственных функций, а простых человеческих. В общем, тут много воспаленной интуиции, возможны заблуждения, но я далек от паранойи. Это не больше, но другое, чем осмысление завершенности истории, это ощущение… Знаете, есть представление об ангелах-хранителях государств, империй. Так вот, это ощущение взмаха крыла при взлете…
– Ну хорошо. Меня даже не забавляет мысль, что пришествие мессии в свое время осталось незамеченным современниками. Точно так же пришествие антихриста могло остаться незамеченным, а образ его вполне собирательным: почему личность не может быть эпохой?…
В парке стали появляться первые прохожие: бегуны и хозяева собак с питомцами, старушка в кедах, семеня навстречу, посторонилась, одичало глядя на него из-под поломанных очков, притянутых с затылка бельевой резинкой. Королев уже давно незряче плелся по дорожкам парка, бормоча и энергично раскрывая в никуда объятья, не то – чтобы согреться, не то помогая себе продвинуться вперед, навстречу смыслу…
– В конце концов, всегда отмахивались и будут отмахиваться до последнего: нет, еще не конец, все скоро двинется снова. Но ведь все-таки веревочка ранопоздно совьется – и те уста обрыв ухватят. Нет-нет, совсем не то, все хуже, представь, что никакого конца никогда не будет: ни хорошего, ни плохого, и никакого Суда, ничего вообще – только многоклеточная глупость, горе и захламленная пустота…
– Господи, ну что я думаю?! Что это вообще со мной такое, к чему вот так?… Да, о чем? О чем? О выхолощенности – о том, что стремление времени удерживается только энергией вожделения, а общее устройство все делает для скорейшего удовлетворения влеченья, его выхолащивания…
Королеву наконец достало умения понять – все дело было в языке. Он пытался придумать язык, которым можно было бы разговаривать с Неживым. Не с неживой материей, – одергивал он себя. Материя – это цацки, тут сама идея неживого воплощается приходом: Неживого. Получалось, что все его метания были паникой перед приходом неизведанного Неживого. Он неосознанно чувствовал это. Он не мог понять, что именно это будет, потому что – кто может определить не Ничто, а неодушевленное Неживое?! Он предчувствовал встречу, но неподатливость образа воображению смертельно пугала его. Что это? Машина? Но с машиной можно договориться, она сама создана языком, машинным. Неживая материя, атом, находящийся в обмороке? Ген, всей штормовой совокупностью азбучных молекул оповещающий о брошенном им вызове? Мыслящий белок? Все это было непредставимо – и любая, самая изощренная конструкция в конце концов вынуждала отринуть себя: ради определения Неживого, к которому он так бешено подбирался.
Вот от этой немоты он все время и бежал – найти, обрести дар речи. Слово «смерть» ему не подходило – уж слишком много оно вобрало человеческого. Человеческое – вот что он всеми силами духа пытался отринуть от себя, пытаясь представить себе, изобрести язык, которым бы он встал на защиту этого же человеческого перед Неживым.
Ну да: царство Его – не от мира.
Все привычные картины не годились. Огненные колеса, катящиеся по небу, нагая женщина без головы, выше леса, шагающая впереди войны, стеклянные косцы, бесформенные в своей слепой ярости, широким махом собирающие дань, – все эти образы были семечками перед тем, что восставало перед Королевым при мысли о великом Неживом. Там, в этом усилии логического воображения, что-то такое было уловлено им, что не поддается ни историческим, ни мифическим, ни гуманистическим интерпретациям, и он ошибался: для этого нет языка – какой язык у смерти, кроме ich liebe?…
Не отпускало.
Он сам себе объяснял о времени – языком, который словно бы растолковывал себе-постороннему, что ему каюк, что несмотря на то, что он вроде бы живой и куда-то идет, и будет идти, но все равно ему каюк. Это было больше и страшнее, чем зомби, – который никогда не узнает, что он такой. Мрак убедительности и постепенности осознания окутывал его. Его путанные бредни частью сводились к распознанию себя: человек он или машина? Вот сама по себе риторическая структура всех его метаний как раз этим и занималась, обращаясь к нему самому с пыткой дознания: кто ты? мертвый или живой? обманутый или выброшенный? где твоя Родина?