Подзаголовок книги нас не обманывает. Критика Павлова — это критика именно «глазами писателя». Если Быков и Кобрин в аналитике решают соблюсти правила игры и меняют свои амплуа, то Павлов предпочитает остаться при своем основном призвании, пренебрегая канонами аналитического жанра, главным из которых является, пожалуй, требование сосредоточенности на Другом. Павлов по-писательски видит в чужом тексте себя: свои боли, свои позиции или же их попрание. И это в его случае принципиально. Именно Павлов представляет нам тип писателей, которые берутся за критику исключительно из желания иметь дополнительный, помимо своей прозы или поэзии, доступ к умам читателей. Причем доступ прямой, без всяких обходных образных путей.
Позиция Павлова выражена в названиях его четырех заметок о «хороших» писателях, которые в книге идут одна за другой, так что получается что-то вроде декларативного стиха на восточный манер: «Пути и тропы». / «Стыдом и болью»/ «Ищущий правду» / «Господин Сочинитель».
Господин Сочинитель — это вера Олега Павлова в писателя с большой буквы. Вера утопическая, потому что в образе этого Господина так мало доступных воплощению черт, так мало снисходительности к человеческой ипостаси Писателя. В этом образе торжествует абсолютное начало, аккумулированное из представлений о писателе классического девятнадцатого века. Павлов удачно подбирает для божественного образа Писателя эпитет «громадный»: «громадная личная тема», «громадная судьба». В отличие от века двадцатого, сделавшего акцент на интимной психологии писательской личности, на проблеме сложного контрапункта в ней гениальности и болезненности (проблема эта как раз очень занимает Дмитрия Быкова), — век девятнадцатый обращен к общественной роли писателя, к его именно что громадности — заметности богатыря-Пересвета на поле брани с тьмой-тьмущей вражин. И Павлову дорог этот максимально далекий от писателя-человека образ «Господина Сочинителя». Того, который только крепче от бед и поношений. Того, кто знает о себе «непоколебимо, что не является ничтожеством». Того, наконец, кто не станет верить в конец русской литературы, потому что если поверит в это — тут же необходимо пустит себе «пулю в лоб».
Потому что Такой Писатель немыслим вне контекста традиции, его взрастившей, вне контекста многими судьбами освященных вер и принципов, моделей письма и поведения. «Не слышался даже мерный скрип моей авторучки», — характерное смещение в образе: мерно скрипит не ручка, нервная и скользкая, — скрипит требующее навыка правильного нажима перо. Павлов-писатель принес нам из позапрошлого века скрип пера и благовест о неумирающей русской традиции.
«Традиция», «правда», «опыт» — ключевые, даже по частотному анализу, слова в критике Павлова. «Опыт» у него не просто прожитое, а настоящее познание, приобщение к «правде» через личный опыт. Но «опыт» еще и синоним традиции, совокупности текстов русской классической литературы (в этом смысле фраза «воплощенные опыты» означает похвалу состоявшимся в русле традиции современным писателям).
Вопреки спорам о многих литературах, Павлов признает собственно литературой только тексты в духе высокой «национальной художественной традиции». Подобные тексты он называет «прозой» — в разрядку и в смысле самом возвышенном. Потому что «проза» для Павлова все равно что «поэзия» в устах иного утонченного эстета: это оценочное, восторженное прозвище литературы. В представлении Павлова о русской «прозе» немало простодушия. Он переоценивает абсолютность «классического типа» «нашей национальной литературы», полагая, что когда-то на Руси были читаемы и творили исключительно Пушкины с Достоевскими, что с ними никогда не смела соперничать ушлая беллетристика — «совершенно новый», по мнению Павлова, «тип литературы». Классика у Павлова — абсолют, по законам которого строится мироздание русской литературы. Классика — архетип всего русского, так что ход поперек литературной традиции воспринимается им как возмутительная попытка «преобразования самого русского культурного типа».
Вера в абсолютность модели писателя и литературы образца девятнадцатого века сопротивляется в Павлове веяниям новых эпох. По отношению к новому, не освященному «опытом», Павлов весьма насторожен.
Досадно читать сетования Павлова на какое-нибудь нововведение в литературном журнале — на том лишь основании, что прежде «ничего подобного в журналах не заводилось». И столь же досадно, когда Павлов попрекает именем классика — современность. Когда, скажем, убеждает нас в том, что «Новый мир» жив одним днем — «Одним днем Ивана Денисовича». По Павлову, «духом и смыслом» журнала, сыгравшего в судьбе этого произведения роль «отпавших ступеней ракеты», бесполезных после запуска классика, так и останется Солженицын. Будущее русской литературы, прогнись под прошлое «громадного писателя»!