Читаем Матрица бунта полностью

Чего не скажешь о смиренных слугах его — литературных критиках. В книге Павлова есть как заметки о современной критике вообще («Письмо к другу», «Милый лжец», «Молодильные яблочки», «Приглашение на политинформацию», «Особенности литературной охоты»), так и опровержения на критику о самом себе («Мертвый сезон», «Рассмеялись смехачи», «Мы — не мы?»). Судя по вскользь брошенным теоретическим замечаниям, он отлично понимает все: и зачем нужна критика, и что без нее литературе никуда. Но только это понимание не мешает ему порой обобщать конкретные рецензии и статьи, вызвавшие его негодование, в идею бессмысленности и лживости критики как таковой.

Солженицын гневно переименовывает интеллигенцию в «образованщину» — Павлов называет критиков не иначе как «оценщиками». Знаменуя этим их продажность, лживость, некомпетентность, често-корысто-властолюбие: «голые они давно в своем жульничестве, — срам-то нечем прикрыть».

В отношении критиков Павлов охотно применяет слово «услуга»: ведь критики, по самоощущению писателей, находятся у них в услужении. Но в ответ на сетования Павлова о неверных оценках, неправильных толкованиях, излишней субъективности или безучастности критики хочется заявить, что критик, конечно, подотчетен, но не писателю, не даже конкретному тексту, а абсолюту искусства. То есть критик, как и писатель, хочет не быть «поднадзорным» — писателю, которого изучает. В идеале критик ответственен только перед своей верой в прекрасное. И если честен в следовании своему идеалу, то и прав.

Настороженно-агрессивное отношение к критике связано также с виной и интеллигентским отчаянием как глубинной основой литературной мысли Павлова. Видя циничные (или кажущиеся таковыми) ухватки «оценщиков», он начинает беспокоиться не столько даже за себя, сколько за читателя. Ведь читатель в его понимании приравнен к народу. А народ, как мы уже выяснили, состоит, по Павлову, из «угнетенных». И перед ними ему, человеку изящного свободного труда, стыдно и больно: «Они — твари бессловесные. А она, литература, вся из себя словесная». Литература виновна перед читателем-народом тем, что жизнь его проходит не только что за ее пределами, но и «за чертой жизни».

Писатель образца двадцатого века приходит в литературу за решением своих личных проблем, личных отношений с абсолютом творчества и слова. Напротив, писатель традиции девятнадцатого века как будто обращается к литературе для решения проблем общих, важных для большинства. Заступничество Павлова за народ внушает уважение: «перейду на сторону слабых и униженных». Но — и опасение тоже.

Слабость и угнетенность становятся не просто свойствами, а достоинствами всего, что Павлову хочется похвалить. Петкевич — «человек, отвергнутый оценщиками чуть не во всех ипостасях», Тарковский — человек из края жестокой природы, Никитин — из провинции, Отрошенко — писатель с «прозеванной» судьбой, даже рассказ как жанр — обижен, унижен повестью и романом («Опыт современного рассказа»)! И, по той же логике, провинция лучше хваленых столиц — там музеев больше, и «современная литература исследуется всерьез только в провинции».

Павлов невольно отступает от своей веры в преображающее духовное стремление, когда в духе политэкономических воззрений снимает с народа всякую вину, говоря, «что не человек преступен, а преступна жизнь». Это вполне в традициях русского интеллигентства: обременив себя удвоенной ношей заботы, развратить безответственностью опекаемых. Почему бы не предположить за народом и его долю вины в «преступности» жизни, тем самым поверив в его способность самостоятельным духовным усилием обелить, оправдать, излечить ее?

Сомнительно, когда Павлов гордится, что «родоначальником самой российской словесности был архангельский мужик». Вряд ли Михайло Васильевич в качестве родоначальника словесности может считаться мужиком. Скорее он самый что ни на есть интеллигент — выпавший из своего класса, сменивший идею земли на идею служения (в рамках именно этих идей сам Павлов проводит разделение между крестьянством и интеллигенцией в статье «Русская литература и крестьянский вопрос»).

Печально, что он считает зазорным для меценатов спонсировать писателей: мол, никакому «сумасшедшему купцу» в России не придет в голову взять на содержание «здоровых и взрослых людей» (литераторов), ведь «если что строилось и делалось, то для тысяч и тысяч людей, для их пользы и передавалось в общественное достояние». Ну да, известный предрассудок о правоте по количественному признаку. Пока строят для тысяч и тысяч, один-единственный Врубель-то, может быть, и умрет…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже