— Знаю, — устав и отпустив ее, заговорил он, — знаю, что ты жалеешь меня. Но я-то именно этого и боялся больше всего. Жалости к инвалиду… Эх, Матрона, Матрона… Ты не знаешь, каково это — предстать перед любимой женщиной немощным калекой. Когда сам начинаешь стыдиться себя, презирать, когда свои собственные руки вызывают у тебя брезгливость, — может ли большее проклятие пасть на человека? Скажи, Матрона, скажи: ты меня только жалеешь или что-то осталось еще… от прежней любви? Если и не осталось, все равно скажи, что любишь, скажи! Может, у меня прибавится душевных сил, может, хоть на миг я почувствую себя человеком. Из-за этой проклятой немощи я возненавидел себя, свое поганое гнилое тело — оно высасывает, убивает мою душу!
Нет, она действительно никогда не любила его, как теперь. Потому, наверное, что безошибочным чутьем угадывала — только в ней, в ее любви заключен весь без остатка смысл его жизни. И это понимание, в свою очередь, подпитывало любовь, возвышая ее до значения самой жизни. Матрона даже побаивалась: если он выздоровеет вдруг, сможет ли она сохранить к нему ту же полноту чувства, которое наполняло ее сейчас, когда он полностью зависим от нее, но не в смысле ухода и присмотра, а в другом: она поддерживала в нем горение души, без которого он разом перестанет быть человеком, превратится в израненную, измученную плоть. Она целовала, ласкала его, расстегнула кофточку и гладилась о его лицо обнаженной грудью, и все это не через силу, как можно было подумать, а со всей страстью. А он не понял — решил, что она просто жалеет его, и оттолкнул. Глаза его злобно блеснули в запавших глазницах:
— Плачь по мне, плачь! Падаль я! Кому нужна падаль? Оплакивай меня! Я достоин твоего плача. И не притворяйся, что можешь еще любить меня! — хрипел он прерывающимся голосом. — Что можно во мне любить? Вот эти руки? Эти ноги?! Плачь по мне! Я мертв и меня нужно оплакать. Хотя зачем? Кто я тебе? Кто?!
Откричавшись, он притих.
— Эх, Матрона, Матрона, — заговорил печально. — Не властен я больше над собой. Устал, обозлился. Ты прости меня, не сердись. Хоть я правду сказал. Зачем я тебе нужен? Я никому не нужен. Даже себе. Какая от меня польза? Ухаживаешь за мной, беспокоишься, а зачем? Зачем я живу? Какая разница — умру я сейчас или через год? Чем раньше, тем лучше. И сам избавлюсь от мучений, и тебя избавлю от пустых забот. Я знаю: ты страдаешь, глядя на мои муки. Так почему бы тебе не подсыпать какого-нибудь зелья мне в пищу? Подумай, насколько проще станет твоя жизнь. Скажи, ласково так скажи, что любишь меня, а сама пойди и достань где-нибудь это зелье. Можно достать, если постараешься. А я поверю, что любишь, и буду ждать… Закрой дверь на замок и поезжай в город. Там оно есть, там все есть. А я буду думать, что та, которая так любит меня, принесет мне лекарство, и ожидая исцеления, сам не замечу, как уйду из этого мира. А? И зелья никакого не понадобится. Я буду ждать, ждать, до последнего вздоха буду ждать тебя и не дождусь. Скажи-ка, разве это не красивая смерть? Желанная смерть…
— Джерджи, — упав ему на грудь, рыдала она, — Джерджи! Зачем ты говоришь это? Ты же знаешь — я дрожу над тобой, к дыханию твоему прислушиваюсь. Зачем ты мне все это говоришь? Когда ты спишь и не видишь, что я рядом с тобой, мир пустеет для меня. Я хочу, чтобы ты все время на меня смотрел, и днем и ночью. Я не могу без тебя. Зачем же ты говоришь все это? Хочешь отвернуться, бросить меня? Нет, ты меня не жалеешь…
Он снова взял ее лицо в руки, пристально посмотрел ей в глаза. Долго смотрел, а потом засмеялся вдруг:
— Матрона, Матрона, — теперь он говорил совсем другим тоном, — я убедился, Матрона, я понял, что ты не просто жалеешь, ты любишь меня. А я уже разуверился совсем. Прости, но трудно в моем положении верить в любовь. А теперь я знаю — наши прежние чувства не угасли. Не угасли они, Матрона! Я снова чувствую себя человеком. Я не хочу больше думать о смерти. Я еще поднимусь! Я встану на ноги, Матрона!
Вскоре — через месяц, полтора — случилась эта история с Цупылом.
11
Сквозь голос Джерджи пробился шум дождя.
Дождь стучал в окна, а ей казалось, что кто-то проливает над ее гробом крокодильи слезы. Наглухо закрытый дом — разве не гроб? — а снаружи светлый мир, с которым она рассталась, и ктото притворно оплакивает ее. Когда умер Джерджи, и она плакала так же: из глаз текли ручьи, а сердце билось без боли. Она не радовалась и не печалилась. Устала. Лишь в самой глубине души еще слышались слова Джерджи, и эти слова, наверное, изливались ее слезами.