— Пусть убьют меня! — горячился Давид. — Но прежде позвольте мне убить хоть одного из них, а после пусть убивают меня! Все же это лучше, чем вот так все терпеть.
— Ша! — снова пытался утихомирить его отец. — На все Божья воля. В конце концов и им придется пострадать.
— Боже мой! — бормотал Давид. — Боже мой!
— Почему я не уехал в девятьсот десятом году в Америку? — сокрушался отец, раскачиваясь вперед и назад. — Почему я этого не сделал?
Мой дядя Самуил сидел возле окна, с ребенком на руках, поглядывая то на улицу — не идет ли новая толпа, — то на свою жену Сару: она лежала на полу, в углу, вся в лохмотьях, с отрешенным видом повернувшись лицом к стене. Кровь на лице Самуила высохла, но он и не думал ее вытирать, и теперь на его щеке эти крошечные ручейки были похожи на реки на большой карте. Густая борода отчетливо выделялась на худощавом лице, глаза глубоко впали, а на щеках проступили кости челюстей. Время от времени он наклонялся к ребенку и осторожно целовал, стараясь не нарушить его чуткого сна.
Я сидел крепко обнявшись с Элиа, а между нами сидела маленькая Гестер — так нам было всем теплее. Они унесли с собой даже мою куртку, и я весь окоченел от холода. Сидел с широко открытыми глазами, прислушиваясь к шорохам, вспоминая слезы, пролитые вчера ночью, сегодня ночью, и думая о тех, что прольются завтра.
— Спи, спи, Гестер, маленькая Гестер, — тихо говорил я ей, когда она время от времени просыпалась.
Как только она открывала глаза — сразу же начинала плакать, как будто природа создала всех маленьких детишек такими: стоит им проснуться — сразу рыдания.
«Месть, только месть!» — думал я, прислушиваясь к плачу наших женщин; чувствуя, как затвердевают синяки после того, как меня избили; тяжело вздыхая при ходьбе, когда чуть затянувшиеся порезы вновь начинали кровоточить и кровь пропитывала мою липкую от едва засохших сгустков одежду. Я думал только об одном: «Месть, страшная месть!»
— Ну вот, снова идут, — предупредил нас всех дядя Самуил со своего поста у окна рано на рассвете. Мы снова услыхали знакомый гул толпы — она все приближалась.
— Больше я не намерен оставаться здесь! — заявил Самуил. — Пошли они все к черту! Сара, Сара, дорогая моя! — сказал он с такой проникновенностью, с какой редко мужчина произносит имя женщины. — Пошли отсюда, Сара!
Сара поднялась, взяла его за руку.
— А нам что делать? — спросила мать.
Мой отец все неслышно беседовал, задрав голову, со своими ангелами. Я взял командование на себя:
— Пошли посмотрим, не лучше ли на улицах.
Мы тихо, не поднимая шума, вышли через черный ход — двенадцать человек. Самуил нес на руках младенца. Мы медленно тащились по улице, с трудом передвигая ноги в ледяной грязи, прижимаясь к стенам домов; мы шли и шли, стараясь не слышать никаких звуков, напоминающих нам еще о жизни, шарахаясь от уличных фонарей, останавливаясь каждые пять минут, чтобы не устали дети, перебегая через открытое пространство, словно кролики через голое поле.
«Месть!» — только и думал я, ведя за собой свой отряд по далеким, обходным аллеям, прячась за заборами, стараясь обойти стороной огонь, пытки и смерть. Я держал мать за руку.
— Да иди же, иди, мамочка, прошу тебя! — кричал я на нее, когда она либо спотыкалась, либо увязала в липкой грязи и останавливалась. — Нужно, мамочка, нужно!
— Даниил, конечно, само собой, — отзывалась она, крепче сжимая мою руку своими натруженными мозолистыми руками. — Прости, что я все время отстаю! Будь добр, прости меня!
Взошло солнце. Я слушал, как отец сказал:
— Кливленд — я мог поехать в Кливленд. Туда приглашал меня мой дядя.
— Тише ты, папочка! Прошу тебя, ни слова об Америке! — промолвил Давид.
— Да, конечно, — согласился с ним отец. — Само собой. Что сделано, то сделано… На все Божья воля… Кто я такой? — задал он себе вопрос, останавливаясь на секунду и прислоняясь спиной к стене, чтобы чуть отдохнуть. — Кто я такой, чтобы сокрушаться об этом?.. Но все равно, такого в Америке не бывает, и у меня была возможность…
Давид на сей раз промолчал.
Чем больше рассветало, тем труднее становилось избегать толп мародеров. Кажется, эти две ночи в Киеве никто не смыкал глаз, и наш побег все больше бросался в глаза. Дважды нас обстреляли из окон, и нам пришлось бежать по колено в грязи с ревущими детьми, чтобы поскорее добраться до укрытия, за углом ближайшего дома. В третий раз, когда нас снова обстреляли, мой брат, завертевшись волчком, открыв широко от боли рот, беспомощно опустился в жирную грязь.
— Колено! — простонал он. — Они попали в колено…
Мы с матерью оторвали рукав от пиджака отца и перевязали им, как жгутом, ногу Давида повыше коленной чашечки. Отец стоял рядом, растерянно наблюдая за нашими действиями, чувствуя себя как-то странно в пиджаке с оторванным рукавом. Я взвалил Давида на спину, и мы все пошли назад, домой. Он пытался сцепить зубы, чтобы не кричать от дикой боли, и колотил меня кулаками по спине, а я, пошатываясь, все же нес свою ношу, а его раненая коленка все время постукивала по моей ноге.