Вернувшись домой, мы снова все расселись в разрушенной и опустошенной гостиной. Лучи солнца проникали в нее, ярко освещая безумную, незнакомую и просто невероятную картину; все мы в разгар дня сидим на полу. Рахиль с Сарой, закутанные в тряпье, как мумии; отец в пиджаке с одним рукавом; Давид — вторым рукавом замотано его колено; с него градом катил пот, образуя маленькие лужицы на полу. Детишки все сбились в кучу в одном углу и сидели тихо-тихо, внимательно наблюдая за каждым движением взрослых, отражавшихся в их пытливых глазах.
Весь день одна толпа сменяла другую, и каждый раз с их приходом смерть приближалась, уколы штыками становились все глубже, каждый раз проливалось все больше крови. Вечером с Давидом произошла истерика, он впал в транс, у него начались сильные припадки, и мы ничем не могли помочь ему, — мы были вынуждены сидеть и слушать его крики и стоны, да поглядывать с удивлением друг на друга, словно обезумевшие животные в каком-то спятившем зоопарке.
— Можете во всех наших несчастьях винить одного меня, — все время повторял отец. — У меня была возможность, и я оказался не тем человеком, не на высоте. Правда. Я на самом деле далеко не сильный, волевой человек. Я просто ученый. Я не хотел пересечь весь океан и прибыть в страну, где говорят на другом языке. Можете осыпать меня за это упреками. Каждый имеет на это право.
В четыре утра Элиа встал.
— Я ухожу, — сказал он. — Я больше не в силах этого выносить.
Все кинулись к нему, чтобы остановить, но было поздно. Он, увернувшись, выскочил из дома и побежал вниз по улице.
Как только наступила ночь, к дому подошла новая толпа, на сей раз с горящими факелами. Они заполонили весь дом. Все они находились в опасном состоянии сильного возбуждения, в их жилах кипела кровь, перемешанная с виски.
Тщательно обыскали весь дом, но вернулись ни с чем в гостиную, ужасно разочарованные, — абсолютно нечем поживиться.
Они подняли всех мужчин, приставив к каждому из нас по два головореза. Теперь они придумывали новые развлечения. «Ну вот, — подумал я, — и пришло время умирать, вот здесь, на этом месте, — больше ничего не остается». Но я не хотел умирать.
На сей раз мы на самом деле были на волосок от смерти, но вдруг один из этих бандитов громко сказал:
— Ну-ка побрейте его, побрейте этого старого негодяя, этого святошу!
Толпа встретила такое необычное предложение ревом одобрения. Двое выволокли отца, усадили его посередине комнаты, и какой-то толстячок начал ловко брить ему голову своим острым штыком при дрожащем свете факелов. Этот брадобрей все делал старательно, с комичным кривляньем, — он придерживал отца за подбородок изящно оттопыренными пальцами, то и дело отходил, причмокивая языком, от «клиента», чтобы полюбоваться своей работой, а стоявшие у него за спиной подвыпившие подонки покатывались от хохота.
Наконец мой отец расплакался. Слезы потоком лились у него по щекам, падали, поблескивая, на штык, который сбривал его мягкую черную бородку.
Закончив бритье, они бросили отца на пол, а сами ушли в очень хорошем настроении, весело распевая песни. Вновь воцарилась тишина. Отец, с головы которого стекали струйки крови, беспомощно сидел на полу. Бритый, он мне казался каким-то странным, словно голый; рот у него вдруг приобрел мягкие, почти женские очертания, а гладко выбритый подбородок поражал своей непривычной наготой. Он поднял вверх дикие, испуганные глаза, в которых сквозила полная безнадежность, и, по-видимому, о чем-то молил своих ангелов, которых уже больше не считал своей великолепной ровней.
— В следующий раз, — я старался говорить деловым тоном, без лишних эмоций, обращаясь к этим диким, загнанным, дрожащим от страха, как в лихорадке, животным моей семьи, — они непременно поубивают всех нас. Ночью мы все уйдем на улицы. Прошу вас! Послушайте меня, пожалуйста!
Ночью мы вышли из дома. Я нес на спине Давида, а мать вела расстроенного отца за руку.
Только мы вышли на улицу, как дверь портняжной мастерской напротив отворилась и из нее вышел наш сосед, портной, по фамилии Киров. Он не был евреем, и его мастерскую никто и пальцем не тронул. Это был крупный, толстый человек лет тридцати двух — тридцати трех, уже изрядно облысевший. Он перешел через улицу, подошел к нам, молча пожал руку отцу.
— Какой ужас! — стал громко возмущаться он. — Ну просто дикие звери. Ну и времена, скажу я вам, ну и времена! Кто бы мог подумать, что мы здесь, в Киеве, доживем до таких времен!
Отец все еще долго жал его пухлую руку, утратив дар речи.
— Куда направляетесь? — поинтересовался Киров.
— Да никуда, — отвечал я. — Просто решили погулять по улице, вот и все.
— Боже ты мой! — вздохнул Киров, поглаживая Гестер по головке. — Невероятно! Просто не верится. Я не могу… Пошли, пошли, все — ко мне! В моем доме вас никто не тронет, никто не побеспокоит, у меня переждете, покуда вся эта буря успокоится, уляжется. Пошли! Никаких возражений!
Мать посмотрела на меня, я — на нее, и мы криво улыбнулись друг другу.