Дядя Володя, старший бабушкин брат (1884–1943) по внутреннему устроению и образу жизни был монахом. 1919 год извлек его из Галичского Паисиевого монастыря. В 1934 году он, по приглашению владыки Никодима (Кроткова), собирался на служение в сане диакона в храме Покрова Пресвятой Богородицы в Крупениках в Костроме, но храм в это время был закрыт, позднее, в 1936-м, – разрушен. Сейчас на месте храма – телевышка. Дядя Володя остался в Матвееве, при окончательном разорении матвеевских церквей в 1937 году, претерпел гонения и уничижения, стал совсем тихим, в таком «умиленно-умалишенном» состоянии, как говорила бабушка Анна Торопова, и умер 24 декабря 1943 года, придя из Троицкой церкви с. Горелец, это 13 км от Матвеева.
–
– Как сказать, понимаете, «думать» – это слово ко мне не подходит. Я мало думаю, у меня только внутренняя убежденность. Я, например, понятия не имела, что такое исторический архив, но у меня было твердое представление, я даже девочкам-одноклассницам говорила, что я буду работать в историческом архиве. Когда я не поступила в первый год в педагогический институт, я пришла забирать документы и прочитала в институте объявление, что требуются работники в исторический архив, пошла и устроилась на работу. А потом мне мои одноклассницы сказали, что их приняли по полупроходному баллу, просто сказали не говорить всем, а если кто будет забирать документы – пусть забирает. Я считаю, что это рука судьбы, потому что если бы я кончила педагогический институт, я была бы гораздо хуже, чем я есть, это совершенно точно.
–
– Ну какой из меня педагог? Я, как выяснилось впоследствии, очень не люблю преподавать, не умею это делать и не люблю школу.
–
– Конечно. Развила бы чувство гордыни и безответственности от многодозволенности.
–
– Таким образом, я оказалась в Ленинградском государственном историческом архиве, который на меня произвел такое же почти впечатление, как моя «историческая родина», потому что я столкнулась с массой документов и богатейшей библиотекой. Я отработала там год и пошла штурмовать уже Ленинградский государственный университет.
–
– Нет, на филфак. Я решила, пережив драму с рисованием, поступать на филфак, тем более что я хорошо пишу сочинения. Только потом поняла, что уметь читать – это не значит быть филологом.
–
– Да. Принципиально на русскую. И скорее всего, потому, что ничего другого не знала. Хотя очень быстро, буквально на первом курсе, поняла, что не филолог, что это абсолютно не мое.
–
– Драма была обыкновенная… Я училась в очень хорошем месте, в городской художественной школе на углу улицы Ломоносова и канала Грибоедова. Там был замечательный директор Г. Антонов. Но я, видимо, была человек очень обидчивый и гордый, почему эта «трагедия» и произошла. Я жила в своем мире, и мне некому было помочь понять, что любое осознание своей бездарности в творчестве – это шаг вперед, что надо учиться и работать, что такое осознание – это движение, процесс, а не результат и жить в творчестве, да и в жизни, надо процессом. У меня все хорошо получалось с точки зрения рисунка, а еще лучше – живописи. Но у меня был совершенный ступор в композиции. И нам была задана композиция на тему сказки С.Я. Маршака «Двенадцать месяцев». Я старательно писала и смывала, а ведь это же акварелью, мы же там не писали никакими другими техниками, только акварелью. Вот сижу, тружусь: костер, эти «месяцы» во всех видах сидят – ужас один, и чувствую, все какое-то «дубовое». А рядом со мной сидит такая Алена Иванова, замечательная была девочка, художник по существу. И я вижу ее работу: у нее на первом плане – не верхушек, не корней нет, просто стволы, вот как фотография, большой ствол без начала и конца, причем фактурно выписана кора, насколько акварелью эту фактуру можно определить, сосна, видимо, и как на картинах Жоржа де ла Тура, не видно источника света, а источник света – это костер на снегу. Я костер не вижу, но я вижу его свет на вот этих соснах, и больше ничего. Я тут же на всю оставшуюся жизнь поняла, что я предельно бездарна, и перестала рисовать. После этого я решила, что теперь буду филологом.
–