Читаем Мбобо полностью

Там, в Черкесском ущелье, мы остались ночевать, а наутро после завтрака с горячим лавашем и сулугуни, когда наш жучок побежал по серпантину вниз, у самого съезда с гор на дорогу нас остановили автоматчики. А потом еще одна группа, и через километр на реке Бзыбь еще одна. Я ничего не понимал, меня только выставляли и что-то оживленно и нервно кричали то по-грузински, то по-абхазски, а еще заставляли почему-то говорить по-французски француза Ива, и это каким-то образом разрешало наше движение до следующей группы вооруженных людей. Мы доехали до Дома творчества лишь к вечеру, а на следующий день, наспех собрав чемоданы, выехали в Адлер, а оттуда вылетели в Москву.

Нет, никто из тех знаменитостей не написал ничего обо мне. Теперь-то я понимаю, что меня — черного они использовали как свой белый флаг. Но зато мы остались живы.

Автобусы и троллейбусы едут в сторону Левобережной, я смотрю на медленно синеющее небо, на окна, что зажигаются то там, то здесь, и я думаю, что и Пушкина русские держат в образцах лишь потому, что он не паясничал и не юродствовал, как другие, и в этом смысле он был небывалым русским — идеалом, каким русскому не быть. Быть может, поэтому, думал я, сломанный дядя Глеб оставил меня у себя как образец небывалого русского, поскольку и я не умею ни юродствовать, ни паясничать, хотя видом — ни дать ни взять — обезьяна, Мбобо.

И вправду, есть в среднерусском, московском лете какая-то невсамделишность, незаправдышность, как, впрочем, и в русском характере, что ли. Вот и дядя Глеб, совсем не как Пушкин, сдружился с дядей Назаром после смерти моей мамы, принадлежавшей некогда одновременно им обоим.

Станции метро «Горьковская» / «Чеховская»

В год своей смерти мама моя — Москва, так и не разобравшись сама в себе, жила попросту поочередно то у дяди Назара, то у дяди Глеба. Я при этом оставался все в той же школе на Левобережной, куда мы переехали с Гончарова, и когда мама уходила под разными предлогами к дяде Назару, меня по договоренности забирали то соседка, то почтальонша из почты под нашим балконом, а то и пьяный, но смирившийся и оправославившийся дядя Глеб.

Из этого боголюбия он и взял, наверное, меня к себе, ведь поначалу я, помнится, жил в основном у него, хотя время от времени оказывался и у дяди Назара.

В первые годы после смерти матери я довольно часто убегал из дому — будь это квартира дяди Глеба в Бибиреве или же дом дяди Назара, подлежащий сносу, в закоулках Арбата. Я стал очень обидчивым, и то, что я мог вытерпеть от двух отчимов при живой маме, теперь так сильно обижало меня, что я не находил иного средства. Обиженный грубой репликой или окриком, я бежал весь в слезах сначала на школьный двор, где всегда кто-нибудь из забытых в продленке или же завзятых второгодников играл в футбол или в волейбол; там я доживал свою горькую жизнь до вечера, а вечером подавался поначалу в центр, на Арбат, к дяде Назару. Ехал я долго: автобусом до «Войковской», изучая то Алтуфьевское шоссе, то Большую Академическую улицу, то какой-нибудь Коптевский переулок, потом пересаживался на метро и гнал до «Горьковской», где иной раз выходил на улицу, чтобы поглазеть на черную бронзу моего собрата Пушкина, освещенную фонарями в темноте. Затем шел к кинотеатру «Россия», заворачивал в сторону Ленкома (это там в магазине проклятый Глеб недавно купил свою проклятую «Оптиму») и спускался на новую станцию «Чеховская», делая таким образом переход от Горького к Чехову полным наземного смысла.

Я никогда не переходил с одной из этих станций на другую под землей — уж больно похожими, за вычетом цвета (гранитный Горький и пепельный Чехов), были они, а мне всегла хотелось держать их почему-то порознь. «На дне», которую мы смотрели с Глебом в новом МХАТе, никак не хотелось мешать со старомхатовской «Чайкой», не по сути и постановке пьес, а лишь в силу запаха самого театра. Увы, театр для меня был и оставался тем, старомодным, «партер уж полон, ложи блещут». Другими словами, на моем дне я всегда мечтал о розовой чайке.

Но тем июнем, когда вся страна жила театром первого съезда народных депутатов, Глеб и Назар сошлись в консенсусе и решили не пускать меня к себе, когда я убегал от одного к другому.

Июньским долгим вечером мне пришлось оторвать дядю Глеба, ставшего затем навсегда «проклятым Глебом», от речи академика Сахарова на съезде вопросом, где мой циркуль. В ответ он тут же разорался, что я такой же хам, как и моя мать, никогда не считающийся ни с кем, как не считалась и она, и что если я стану вести себя так и впредь. Пока он кричал, я вышел в свою комнату, но он рванул мою дверь, накричал в комнату еще что-то про мою черную толстокожесть и, хлопнув дверью, ушел опять смотреть в телевизор своего Сахарова. Выплакавшись, я тихо вышел на кухню, умыл лицо, потом надел кеды и тихонько выскользнул в подъезд. Я не стал греметь лифтом, а спустился по лестнице, воняющей, как всегда, кошками и мочой, и вышел на улицу.

Перейти на страницу:

Похожие книги