Солнце никак не заходило, а все катилось и катилось по краю земли, где-то далеко за соседскими домами. Я пошел на школьный двор. Там, поплевывая, развалился на единственной скамейке мой одноклассник Ванька Кореновский, у которого не было отца. Мы посидели некоторое время вместе, пока не показались двое старшеклассников: Серега Демин по прозвищу Кирса и еще один, которого я не знал. Они согнали нас со скамейки, а когда мы собирались уже уходить, Кирса окликнул Ваньку, а потом меня: «Пушкин!», и сказал: «Курить бутте?» Ванька от нечего делать кивнул в ответ, и я поплелся за компанию. «Пушкин, закрой обзор», — приказал второй. Мне было неприятно, что он зовет меня как знакомого, но я встал перед ним. Он достал папиросу, стал аккуратно высыпать из нее табак себе на ладонь, сминая пальцами вощенку папиросы. Когда весь табак высыпался, Кирса достал из кармана маленький черный катышек с острым пряным запахом, размельчил его еще на меньшие шарики и смешал на ладони второго все это зелье с табаком. Затем он поставил Ваньку перед собой, оглянулся по сторонам и попытался стянуть вощенку с папиросы. Она удлинилась, но не слезла, и Кирса стал сгребать этой вощенкой табак с ладони второго обратно в папиросу. После каждого гребка он слегка опрокидывал папиросу на попа, и табак засыпался в свое обычное место, утрамбовываясь да готовя место для следующего гребка. Кирса сминал вощеную часть папиросы пальцами, чтобы табак с непонятным зельем ложился равномерно по телу папиросы, и когда весь табак вернулся в папиросу, оставив маленькое пространство у самого конца пустым, Кирса скрутил конец вощенки цигаркой, и второй поднес горящую спичку к этому концу.
Я боялся, что они хотят разыграть нас кусочками пороха в папиросе, чтобы дать нам прикурить, и в это время папироса бабахнет, но Кирса затянулся глубоко-глубоко этой папиросой сам. Потом он протянул ее второму, выдыхая из себя дым, мягко отдающий индийскими благовониями, что любила зажигать моя мама по воскресеньям. Второй тоже затянулся, томно закрыв глаза и задержав на некоторое время дыхание, шумно выдохнул: «Давай, Пушкин!»
Я никогда до этого не курил. Лишь однажды пьяный Глеб сунул мне в рот свою «Приму», и я чуть не задохнулся от кашля, поэтому я заколебался, но когда Ванька с форсом решил полезть вперед меня, ябедничая: «А он у нас отличник.», я без раздумья схватил папиросу и повторил с замирающим сердцем то же самое, что делал Кирса. К удивлению, дым оказался мягким и обволакивающим, наподобие кашельной микстуры.
Я глубоко вздохнул еще раз, теперь уже носом, и острый воздух с запахом маминых благовоний, закружив голову, оставил меня легким, невесомым и беспечным. Отчего-то хотелось смеяться, радоваться, как будто с этими благовониями вернулась мама, как будто бы смерть, за которой она скрывалась, была лишь завесой дыма, который надобно было лишь выдохнуть, и вот.
Я никогда не испытывал подобного чувства облегчения — шаги мои были семимильными: шаг — и я не помню, где я оставил Ваньку Кореновского, Кирсу и еще того, третьего, который долго кричал мне вслед: «Пушкин! Пу-у-шки-и-ин!», второй шаг — и я сижу в своем подземном царстве, еще один — и я на станции то ли «Горьковская», то ли «Чеховская», не зная, бомжом, на дне или чайкой в небе.
В переходе между этими станциями я вспомнил, что дядя Назар, или «подлый Назар», не пустит меня к себе, а если и пустит, то своим ментовским носом учует, что я обкуренный, и чего доброго сдаст меня в какую-нибудь инспекцию по делам несовершеннолетних на учет и перевоспитание… И растерялся. Было еще одно место, куда я мог пойти — к нашей старушке Ирине Родионовне, что принимала меня при родах, но она обычно уезжала в начале июня то в Кисловодск, то в Пятигорск на грязелечение. С этими неутешительными мыслями я слонялся бесцельно со станции на станцию, смешиваясь то с той, то с другой толпой, чтобы не попасться на глаза ни дежурным по станциям, ни уже подвыпившим, а оттого хамоватым милиционерам. Шныряя с толпой то туда, то сюда, я оказывался то у согнутых насилу и на слом, как скрепки, у арок «Боровицкой», то в космическом ангаре «Библиотеки имени Ленина», то, пройдя по навесу, в изящных палатах одной из «Арбатских», меняя ее на скученную колоннаду другой «Арбатской».
Часы уже двигались к полуночи, народ стал редеть, а я все не знал, куда мне подеваться в таком состоянии. «Трудно человеку, когда ему некуда идти», — вспомнил я книжную фразу и ощутил ее некнижную горечь. Царство мое выталкивало меня своей пустотой наверх.