Читаем Меандр: Мемуарная проза полностью

На серию вопросов о любимых писателях и поэтах. "Вам сейчас нравится Хемингуэй, но у нас был Пильняк". Очень восторженно о Чехове. От него Дос-Пассос и все, "скажем, импрессионисты". Очень высоко отзывался о Джойсе. Виноградов вставил: "Моэм". Пастернак удивился: "Моэм? Но это совсем другое дело". Хвалил Кэтрин Мэнсфилд. О западных поэтах. "Лучше всех Оден"[56]. Парономастически объединил Элиота и Элюара и отозвался о них не совсем понятно — "вывески". (Впрочем, может быть, "вывески" относилось к тому, что я или кто-то другой употребил слово "сюрреализм"; помню в этой связи также, что он раздраженно говорил, что его сравнивают с западными модернистами, например, с Оденом и Спендером, и что это чепуха.)

Что его много переводят на Западе. Упомянул подстрочник (сделанный им самим?) к "О, если б знал, что так бывает…". На мое изумление, как же можно перевести его звукопись, сказал почти раздраженно: "Звучание, рифмы, ритм — вся эта моя тягомотина…"[57]

Снова о переводе "Макбета". "Куски вам понравятся, а куски у дивят".

В конце у меня записано: "Женщина в штанах. Ливанов. "Извините!4 Мы сидели у Пастернака уже два с лишним часа. Вполне отогрелись, заслушались, а он, казалось, все бы говорил, но за окном показались люди — знаменитый актер МХАТа Борис Ливанов и высокая женщина в спортивных штанах, видимо, его жена. Борис Леонидович сказал: "А вот идут Ливановы с коньяком!" Начал извиняться, что, мол, наше время истекло. Ливановы вошли, ужасаясь морозу, дама даже потрогала худые виноградовские ботинки — как это он ноги себе не отморозит. Мы попрощались.

Что еще я запомнил, помимо записанного?

Помню, что в связи со своим психическим состоянием в 30-е годы Пастернак подробно рассказал нам то, что теперь все знают, а тогда мы слышали впервые, — о телефонном звонке Сталина ему по поводу Мандельштама. Покаюсь, что тогда я воспринял это совсем не так, как воспринимаю теперь. На меня произвел впечатление факт возможного, но несостоявшегося разговора "о жизни и смерти" между Пастернаком и Сталиным, чем повод к разговору, Мандельштам и его судьба, это казалось менее значительным. Я уже знал опубликованную поэзию и прозу Мандельштама, но мне было восемнадцать лет, и понадобилось еще пожить, чтобы на вершине моих представлений о новой русской поэзии навсегда укрепились Мандельштам и Ахматова, отодвинув милого московского гения чуть в сторону.

Помню момент в разговоре, когда Борис Леонидович, вспоминая о своих переживаниях в Париже в 35-м году, сказал: "Я чувствовал себя как тот, знаете, спартанский мальчик, который украл лисицу, спрятал ее под хитоном и на допросе молчал, пока лиса выедала ему внутренности". "Знаете" было, конечно, употреблено как междометие, но я, заслушавшись, неожиданно громко крикнул: "Знаю!" Пастернак весело взглянул на меня, и я сконфузился на манер какого-нибудь подростка у Достоевского.

Сельвинский


Отогретые Пастернаком, мы опять застыли по дороге на станцию и в электричке. На Киевском вокзале поели в ресторане горячей селянки. Теперь надо было покурить для полного кайфа. В табачном киоске продавали прежде невиданные желто-зеленые пачки половинного, на десять сигарет, размера — "Ароматные". Закурили "Ароматные" и подумали, что это как заграничные сигареты, которых нам до того куривать не приходилось. И тут за стеклом соседнего газетного киоска увидели большую обложку журнала с абстрактным изображением! Абстракционизм представлялся пределом творческой свободы. Неужели это уже и у нас возможно — ароматные сигареты, абстрактные картины? При ближайшем рассмотрении картина оказалась все же предметной. Просто мой еще не натренированный на очень условную графику глаз не сразу разглядел в этой сине-белой композиции изображение лыжника. То был самый первый номер журнала "Польша", издававшегося на русском для советских читателей.

Сигареты, отдающие дешевой парфюмерией, и скучный журнал я было принял за зарю свободы, но ненадолго.

На следующий день мы пошли в Лаврушинский переулок к Сельвинскому. Крепкий, коренастый Илья Львович нас охотно впустил и был очевидно доволен паломничеством молодежи. Попросил нас почитать стихи. Потом долго и охотно говорил. Его заинтересовала наша встреча с Пастернаком, о котором он выразился невнятно в том смысле, что Пастернак отгородился от жизни и ничего не понимает в нашей советской действительности. Вот он сам не только не отгородился, но чувствует прямо-таки физическую потребность быть в гуще жизни. Даже иногда специально в самый час пик спускается в метро, чтобы его давило и несло людским потоком. Мы затеяли наш обычный тогдашний разговор "Как вы относитесь к…". Помню только, что он сказал про Асеева: "До сих по разделяет мир на красных и белых" (в том смысле, что Асеев, конечно "наш", но цветущей сложности победившего социализма не понимает) И с неожиданной искренней злобой про Твардовского: "Подкулачник. Отец у него был кулак".

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже