В самолете я от скуки занялся арифметикой. Стало быть, я не был в России двадцать два года, один месяц и три недели. Сколько же это будет дней? Получилось, с учетом шести високосных лет, восемь тысяч восемьдесят четыре дня. Вот ежели бы я следовал принципу "ни дня без строчки"! Если средняя длина стихотворения — двадцать строк, то написал бы я за это время четыреста стихотворений. И, так подумав, я тут же вспомнил, что ведь я и написал-таки триста с лишним. Отбирая стихи для "Избранного" в издательстве "Аграф", я составил, насколько мог полный, список опубликованных текстов и, к своему удивлению, насчитал больше трехсот. Еще больше удивился тому, что средняя длина — около двадцати четырех строк. Мне казалось, что у меня стишки в основном куцые. Все равно "дней без строчки" остается навалом (если не считать литературно-критической писанины). Да и вообще здесь применимо известное высказывание Марка Твена: "Есть ложь, есть наглая ложь, и, наконец, есть статистика". Не только дни, а недели, месяцы проходят sine linea — ив эти периоды думаешь, что уже больше ничего не напишешь, и наплевать.
О том, что мне придется поехать в Москву, я успел сказать только сослуживцам и двум-трем знакомым. Но даже в таком узком (и бедном) кругу, как любители поэзии, новости нынче распространяются с электронной быстротой, и за пару дней до отъезда прислал мне "емельку" (e-mail) Дмитрий Кузьмин с предложением устроить в Москве выступление. Ничего определенного ответить молодому энтузиасту я не мог: во-первых, не знал, как пойдут мои дела в Москве, во-вторых, из-за того, что опасаюсь публичных чтений. Наверное, отшибло охоту еще в молодости, когда читались стихи по кругу и я каждый раз убеждался в том, что у многих стихи ярче, оригинальнее, чем мои. И я перешел из читателей в слушатели, а там и вовсе заглохли попытки лирики. Вернулось это дело ко мне, сильно меня удивив, лет через пятнадцать, в трудный период, и несколько лет оставалось тайным утешительным занятием: инстинктивно я боялся, что обнародование отнимет у моих опусов их терапевтическую силу. В 78-м году Марамзин в Париже начал издавать свой домашний журнальчик "Эхо". Я к "Эху" испытывал почти родственные чувства, и там мне захотелось, впервые, напечатать свои стихи. Опубликовал их Марамзин с сюрпризом для меня — сопроводительной заметкой Иосифа. Иосиф удивлялся, что вот, мол, столько лет рядом, а он и не подозревал, сравнивал меня с Вяземским и проч. По мнительности, мне мерещилось в его удивлении что-то от лицейской эпиграммы: "Ха-ха-ха, хи-хи-хи, Дельвиг пишет стихи!" — но было в заметке одно место, которое придало мне уверенности: "На кого он похож?" — обычный вопрос читателя по поводу неизвестного поэта. "Ни на кого, хотелось бы мне ответить", — писал Иосиф. С тех пор я все печатал — в "Эхе", в "Континенте", в "Новом американце", стал "широко известен в узких кругах", а в июне 82-го года на сахаровской конференции в Милане впервые участвовал в публичном чтении. Я волновался, произносил неумные самоуничижительные ремарки перед очередным стихотворением, чувствовал себя идиотом, но стихи, тем не менее, имели успех. Собственно говоря, это был единственный раз в моей жизни, когда я испытал, что называется, "бурный успех", о каком мечтают актеры: овация, кто-то, размахивая руками, вскочил на стул, прямо перед собой я видел прослезившегося Володю Максимова. Аплодировал даже мой тогдашний враг по газетным перепалкам Наврозов. Входя во вкус успеха, я стоял в поздравляющей, обнимающей толпе в холле. Генерал Григоренко крутил головой: "Ловко у вас получается!" Войнович говорил что-то одобрительное. От души радовалась Наташа Горбаневская. И, с удовольствием, я увидел, что вот и Коржавин, набычившись, пробивает путь сквозь толпу ко мне. Эма пробился и сказал своим громким сиплым голосом: "Ну, ты-то сам понимаешь, что все, что ты читал, с поэзией и рядом не лежало". И добавил, искренне желая помочь мне советом: "Я думаю, ты бы мог со временем научиться писать прозу".
С тех пор я выступал еще, если я правильно припоминаю, девять или десять раз. Это за шестнадцать лет. Каждый раз все было мило, но с ощущением необязательности мероприятия. Один раз даже поймал себя на том, что вот стою перед заполненным амфитеатром, читаю по книжке, слышу свой голос, а думаю уже о чем-то совсем другом. Только в прошлом году, выступая в русском клубе в Иерусалиме, я почувствовал что-то, напомнившее миланский контакт с аудиторией. Я увлекся, забыл посмотреть на часы и перебрал минут на пятнадцать. Очень было неловко перед читавшими вслед за мной Кривулиным и Леной Шварц. Кривулин, правда, читал с такой скоростью, что и в урезанное время прочел вдвое больше, чем я. А вот Лене с ее редкостными, изысканными стихами времени осталось маловато, и я до сих пор казнюсь.