Теперь я понимал, что Доркас принадлежала к той самой, весьма многочисленной группе женщин (вполне возможно, включающей в себя всех женщин на свете), что предают нас, причем к особой, довольно редкой их разновидности – к тем, кто предает нас не ради какого-нибудь нынешнего соперника, но ради собственного же прошлого. Подобно Морвенне, казненной мной в Сальте, возможно, отравившей ребенка и мужа, как раз оттого, что вспомнила те времена, когда была свободной и, может статься, даже девственной, Доркас ушла от меня, поскольку меня не существовало (что она, должно быть, подсознательно ставила мне в вину) в ее прежней, предшествовавшей гибели жизни.
(Мне это время тоже кажется золотым. Наверное, я дорожила памятью о неотесанном, но добросердечном мальчишке, таскавшем мне в камеру цветы и книги, в основном оттого, что знала: он станет моей последней любовью перед неминуемой смертью, – как выяснилось в заточении, явившейся за мною отнюдь не в тот момент, когда меня, дабы заглушить крики, завернули в гобелен, и не во время прибытия в Старую Цитадель в Нессе, и не с лязгом захлопнувшейся за спиной решетчатой двери, и даже не в ту минуту, когда я, озаренная светом, подобного коему вовеки не знала Урд, почувствовала, как против меня поднимает бунт собственное тело, но в тот самый миг, когда провела по горлу засаленным, холодным, однако благословенно острым лезвием принесенного им кухонного ножа. Возможно, такое время наступает для каждой из нас, и волей Чайтаньи каждая проклинает себя за содеянное. Но можно ли так сильно ненавидеть нас? Можно ли ненавидеть нас вообще? Нет, ведь я по сию пору помню, как целовал он мои груди, словно бы не затем, чтоб вдохнуть аромат моей плоти – подобно Афродизию и тому юноше, племяннику хилиарха Компаний, – но будто вправду алкал моей плоти. Уж не следил ли за нами в то время кто-нибудь незримый? Ну а теперь он вправду съел меня. Пробужденная к жизни сими воспоминаниями, я поднимаю руку, запускаю пальцы в его волосы…)
Закутавшись в плащ, я уснул, а проснулся на удивление поздно. Такова плата Природы тем, кому приходится нелегко: меньшие трудности, пусть непременно вызвавшие бы множество сетований со стороны людей, которым живется не в пример легче, человеку усталому донельзя кажутся сущим благословением. Прежде чем окончательно пробудиться и встать, я около полудюжины раз просыпался и радовался тому, как легко, беззаботно провел ночь в сравнении с теми, что пережил по пути через горы.
Наконец солнечный свет и пение птиц привели меня в чувство. Солдат по ту сторону угасшего костерка шевельнулся и, кажется, что-то пробормотал. Я разом сел. Одеяло он отшвырнул в сторону и лежал на спине, лицом к небу. Лицо его побледнело, страшно осунулось, под глазами темнели круги, от крыльев носа к уголкам губ тянулись глубокие морщины, однако то было лицо живого: веки действительно сомкнуты, ноздри слегка подрагивают в такт вдохам…
На миг меня охватил соблазн улизнуть, пока он не пробудился. Его фальшион по-прежнему оставался при мне, и я решил было вернуть солдату оружие, но из опасений, как бы он не напал на меня, почел за лучшее не играть в благородство. Торчавший из ствола дерева кутель живо напомнил мне кривой кинжал Агии в ставне домика Касдо. Поразмыслив, я сунул его в ножны на поясе солдата – большей частью оттого, что устыдился собственных страхов: мне ли, вооруженному фальшионом, бояться человека с ножом?
Веки солдата затрепетали, и я, вспомнив, как перепугал Доркас, склонившись над нею в момент пробуждения, поспешил отодвинуться, а дабы не выглядеть в его глазах непонятной темной фигурой, распахнул плащ, обнажив грудь и плечи, изрядно загоревшие в многодневных странствиях под открытым небом. Впрочем, стоял я так близко, что явственно слышал его дыхание, и когда ритм вздохов переменился, свидетельствуя о пробуждении, это показалось мне чудом не меньшим, чем переход от смерти к жизни.
Недоуменно, словно ребенок, захлопав глазами, солдат сел, огляделся вокруг, раскрыл было рот, но ничего осмысленного произнести не сумел. Тогда я, стараясь выдержать тон как можно более дружеский, заговорил сам. Солдат прислушался, однако, похоже, ни слова не понял, и тут я вспомнил, как ошеломлен был улан, оживленный мной по пути к Обители Абсолюта.
Дать бы ему напиться… но воды при мне, к сожалению, не имелось. С этой мыслью я вынул из тряпицы и разделил с ним полоску вяленого мяса, найденного в его вещмешке.
Прожевав мясо, солдат, кажется, почувствовал себя несколько лучше.
– Вставай, – сказал я. – Воды нужно найти.
Взяв меня за руку, он кое-как поднялся, но едва устоял на ногах. Поначалу спокойный до безмятежности, взгляд его становился все более диким, настороженным. Казалось, ему всерьез страшно, как бы деревья не бросились на нас на манер стаи львов, однако за кутель он не схватился и даже не подумал требовать назад фальшион.
Стоило нам сделать три-четыре шага, солдат споткнулся и едва не упал. Тогда я велел ему опереться на мое плечо и вместе с ним не торопясь двинулся сквозь заросли назад, к дороге.