Чтобы понять — достаточно взглянуть в пустые, старые глаза. В них — уже почти спокойное отчаяние.
Но мало понять отчаяние вот таких средних русских людей: надо пытаться помочь им. Погибла обманная мечта о «богоносце», но что, если и вот это новое «звание» о лице — харе — русского народа, на реальном опыте как будто основанное, — тоже мечта, обратная, но равно лживая в своей безмерности? И если мы захотим правды, только правды, где нам ее искать? Не живет ли подлинная правда жизни — в «мере»?
Вопрос о русском народе, о его сущности, о его лице, — старый вопрос. Мы не разрешим его. Но такой новой болью терзает он теперь сердца, что не должен ли всякий, по мере сил, сызнова подойти к нему, пытаться увидеть хоть малую часть правды и осветить ее.
Для этого, как бы скромно ни подходили мы к вопросу, нам нужна помощь художника. Только художник знает что-то о «мере», о правде в мере. Но не Толстого, не Достоевского мы возьмем: пусть не будет бесполезного спора, пусть не возражают нам, что старые пророки, покорные духу своего времени, жили в старой мечте, идеализировали народ. Нет, нам нужен художник самый близкий, наш современник, и самый точный, самый правдивый.
Такой художник у нас есть. Это — Ив. Бунин.
Я знаю, что на него уже ссылаются, на него опираются, отчаявшиеся, зовущие народ зверем. Теперь — опираются; но не с тем же ли правом, не с тем ли малым пониманием, вниманием, делают они это, с каким еще недавно считали его «пессимистом» и «клеветником» на русский народ?
Так нельзя обращаться с художником. Нельзя пользоваться им по собственному произволу, для себя. Ему надо верить и, без готовых решений, без всяких собственных выводов и настроений, пойти за ним. Только тогда поможет он нам приблизиться к правде.
Каким же видели зоркие очи Бунина русский народ вчера, — видят сегодня? И пусть он нам не рассказывает о народе, а показывает его. Мы сами отличим лицо человеческое от хари звериной.
«…Не война, а прямо бессмыслица!»
«Сказывалось исконное — быть на стороне тех, кто одолевает. И в восхищение приводили вести о разгромах русской армии: ух, здорово! Так их, мать их так! — Восхищали и победы революции, восхищали убийства: как дал этому самому министру под жилу, — говорил Тихон в пылу восторга, — как дал — праху от него не осталось! — Но нарастала и тревога. Как только заговорили о земле, стала просыпаться злоба…» «И непонятен был в своем молчании, в своей уклончивости, народ. — Скрытен он, прямо жуть, как скрытен, — говорил Тихон. — Положим, что и музыка-то вся эта не хитрая. Правительство сменит да земелькой поравняет…» «Дело ясно, за кого он гнет, народ-то. Но, конечно, помалкивает. И надо, значит, следить, да так норовить, чтоб помалкивал. Не давать ему ходу! Не то держись: почувствует шлею под хвостом — вдребезги расшибет!».
Это не сегодня, это было вчера. И «шлея не попала под хвост». Все потянулось-пошло в деревне, как шло раньше, веками. В деревне Дурновке или — в России?
«…Россия — да она вся деревня, на носу заруби себе это!» — говорит Балашкин Кузьме.
Кузьма и Тихон — братья, оба дурновцы. Тихон — мужик состоятельный, хозяин, бездетный. Кузьма совсем одинокий, неУДачник. Оба они как будто «с мыслями», но — страшно! оба как будто во сне. Глядят вокруг — и видят, но точно «сквозь тусклое стекло».
«Кузьма всю жизнь мечтал писать и учиться. Ему хотелось Изобразить свою нищету и тот страшный в своей обыденности быт, что калечил его». «Учиться? Но когда? Где?» Бесплодно пошатавшись по губернии, Кузьма вернулся, поселился у брата, из милости, старую усадьбу стеречь. И в деревне он окончательно стал опускаться, дичать.
«В этой жизни страшнее всего то, что она проста, и с непонятной быстротой разменивается на мелочи». «Зима, избы, проруби, мальчишки, собаки на крышах, холод, грязь, болезни, скотская лень мужика…» Детишки лядащего мужика Серого всю зиму в избе без света, как кроты; слепнут, шалеют от радости и удивления, когда засветят огонь. Старший сын Серого, Дениска, болтающийся парень, бьет отца смертным боем, бессмысленно, по пустякам. Потом, так же бессмысленно, мирятся.
У Кузьмы мысли не только мутные, но и двоящиеся. У Тихона, впрочем, тоже. Оба томятся почти телесным томлением, непрерывным, тусклым. Но и непутевый Дениска, что бьет отца, и он в таком же противном, оголтелом томлении. Написать глупое, безграмотное и сантиментальное письмо о себе — так, никому. И ни за чем. Встретился Тихон — отдал Тихону. Почитав его немного и выбрасывая в полоскательницу, Тихон удивляется: «Чудной мы народ. Пестрая душа. То чистая собака человек, то грустит, жалкует, нежничает, сам над собою плачет…»