Я словно бы раздвоился на миг – словно бы уподобившись Феде-Косте. Одна часть меня поспешила возрадоваться: девочка спасена, ура! Другая укоряла: чего ты веселишься, дурень? Твой военный трибун умирает. Да и девочка все еще в опасности, как и вы все. Затем у меня настало просветление в мозгах. Первая часть плана завершена. Успешно? Да. Успешно. Потери? Пока один человек. Большой человек. Но мы знали наперед степень риска. Правда, я полагал, что скорее это буду я. Лежать на столе и плевать на все чуткие хлопоты вокруг: потому что я бесповоротно отчаливаю, отдаю концы. Но случилось иначе. Я разгадал, как именно. Когда я завопил: «Орест, ло-ожи-и-сь-ь-ь!» – военный трибун Бельведеров и не подумал слушаться. Он бросился на мордоворота, повис, укусил, разорвал, отвел его лапищу и жадное, жаркое пистолетное дуло от моего лица. Пулю он получил в грудь, потому что курок был уже спущен.
– Убери ребенка! – скорее приказал, чем попросил я Лабудура. – Побудь там с ней! – крикнул я вслед. Все равно Иоганн ничем не смог бы помочь. И дабы не сморозил очередную чепуху: я бы не вынес, пристукнул, а Лабудур не заслужил.
Гридни стали по обеим сторонам стола, я подумал невольно: почетная стража у вечного огня, в ногах – отец Паисий, крестился украдкой, будто опасался меня. Это зря. Я наклонился к N-скому карлику, вернее, склонился перед ним.
– Орест! Ты молодец, Орест! Ты лучший военный трибун на свете! – он вряд ли уже слышал меня.
Но вдруг он заговорил, бессознательно, на пороге, в последнем бреду, когда: жизнеутверждающее усилие перед самым концом. «Вив ля Франс!». И дальше все по-французски, отрывочные, угасающие выкрики – павший знаменосец на поле боя. Я немного знал язык, и оттого у меня получилось уловить прощальные его слова, хотя и адресованные явно не ко мне. Я дам лишь усеченный перевод этого потрясающего воображение текста. «Да здравствует Франция! Да здравствует республика! Да здравствует народ! Короля на плаху! Да здравствует Жан-Жак! Да здравствует Комитет Общественного Спасения! Ко мне, моя подруга!» Мажорная нота трагического финала. Я закрыл ему глаза.
– Пусть здесь полежит пока, – я упокоил военного трибуна Бельведерова с головой той самой расписной шалью, – пойдемте теперь, посмотрим, как там наши, – я звал за собой не только лишь одних Гридней, но и батюшку. Как-то так вышло, что он и все его семейство тоже стали для меня «наши». Не наши были уже, черт знает где – именно, черт знает, мордоворот буквально, что провалился в преисподнюю, а второй, который Степаныч, был оприходован битой в неравном бою, затем, насколько я понял из сбивчивого отчета братьев, «взят туда же». Хотя его и не черти побрали.
– Да что это с вами? – я подивился и окликнул, даже грозно, отца Паисия. Он не пожелал вдруг уйти: можно я побуду тут, с покойным? – Никто вас ни в чем не винит. Ни по закону, ни тем более я лично. Вы же не знали, что так случится. И вы этого не хотели, – я же еще должен утешать остолопа!
Несчастный Паисий задрожал, ряса его колыхалась, худые плечи ходили ходуном, он словно осунулся, истек, изошел, растворился в этой дрожи. И заплакал. Безотрадно и безутешно.
– Я и виноват. Перед детушками. Перед матушкой. Куда меня такого теперь? Зачем? – борода его тряслась, как у старого козла, сердце разрывалось на него смотреть.
– Простит вас ваша матушка. И детушки простят. Идемте, Оресту ни вы, ни я больше не нужны.
– Не-е-ет! Не пойду я. Не могу-у-у! – Паисий завыл, да так жутко, что я натурально за него испугался.
– Ну, хорошо, хорошо. Побудьте тут, если хотите, – я подвел его к одному из жестких стульев, усадил.
Затем поспешил в соседнюю комнату, поскорее убедиться, что с Глафирой все в порядке. С Глафирой-то, по счастью, было все в порядке. А вот с прочими жителями приходского дома! Недаром у отца Паисия на постое целый божий день пребывал сатана, которому он по глупости своей открыл ворота. Попадья Аглая Михайловна и старшая дочка Ирина, та самая пятнадцатилетняя Аришка, что обзывала святого своего батюшку непотребно «гондоном». Измордованные, почти совсем голые, безумные, в обрывках каких-то простыней. Их насиловали, и насиловали люто. Для забавы и времяпровождения – скучающее «бычье», на глазах других детей-заложников, которых пока просто шпыняли и били, отец Паисий, если не видел, то слышал все это. Неизвестно, чья бы очередь затем подошла: десятилетней Светки, или семилетней Марии. Тихий ужас явился отцу Паисию в дом. И было не изгнать его.
Мне пришлось вернуться в гостиную комнату, ничего не поделаешь, стонущий батюшка оставался единственным лицом в этой разоренной семье, еще способным на осмысленные действия. Я поднял его за острые, колючие локти, встряхнул на весу, не слишком почтенно, но лишь бы очнулся – времени не было.